Мать оборвала ее:
— Попробуй только! Кто из вас первый пойдет туда работать, — удушу! Своими руками убью!.. Нет, это чересчур! Отца убили, а теперь на детях наживаться будут, заставят детей горб гнуть! Нет, хватит! Пускай лучше вас всех в гроб уложат и на погост снесут, как отца унесли.
И долгое ее безмолвие сменилось потоком причитании, в которых прорвался ее гнев. Хороша подмога, нечего сказать! Катрин, дай бог, заработает тридцать су в день. Ну, добавить еще двадцать су — заработок Жанлена, если господа начальники смилостивятся и дадут этому бандиту какую-нибудь работу. Всего, значит, пятьдесят су. А в доме семь ртов! Малыши только и умеют что есть. Как галчата, рты разевают! У деда, должно быть, в мозгах какое-то повреждение сделалось, когда он упал, и теперь он вроде как дурачок. А может, очень расстроился, как увидел, что солдаты в товарищей его стреляют.
— Верно, старый, я говорю? Совсем они вас доконали. С виду-то вы еще крепкий, а только никуда не годитесь.
Бессмертный смотрел на нее угасшими глазами, не понимая ее слов. Целыми часами он сидел теперь, уставясь в одну точку, ума у него хватало лишь на то, чтобы плевать не на пол, а в миску с золой, поставленную "для чистоты" рядом с ним.
— Насчет пенсии старику еще ничего не решили, — продолжала вдова. — Да наверняка откажут из-за нашей непокорности… Нет, я же говорю: только горя и жди от этих злодеев.
— Все-таки, — осмелилась вставить слово Катрин, — они обещали… В афише сказано…
— Убирайся ты со своими афишами!.. Обещали! Опять приманка! Поймают в ловушку и будут кровь из нас высасывать. Что им стоит теперь добренькими притворяться? Ведь пулями они нас уже угостили!
— Мама, а куда же нам деваться? Где жить будем? В поселке нас, конечно, не оставят.
Мать ответила неопределенным и грозным жестом. Куда они пойдут? Она этого не знала и избегала думать об этом, боясь сойти с ума. Куда-нибудь пойдут в другое место. Скрежет ложек о кастрюлю стал в эту минуту невыносимым, и, бросившись к Леноре и Анри, мать надавала им подзатыльников. Дети заревели, а тут еще ушиблась и завопила Эстелла, которая ползала на четвереньках. Мать успокоила ее шлепком: вот хорошо бы, если б девчонка до смерти убилась! И мать заговорила об Альзире, пожелала всем своим детям такого же счастья. Потом вдруг разрыдалась, уткнувшись головой в стену.
Этьен стоял молча, не смея вмешаться. С ним в доме теперь не считались; даже дети недоверчиво сторонились его. Но от слез этой несчастной женщины у него сердце переворачивалось, и он пробормотал:
— Ну, полно, полно! Мужайтесь! Мы постараемся как-нибудь выкарабкаться.
Вдова словно не слышала его, она причитала теперь тихим протяжным голосом:
— Ах, горе горькое! Да что же это такое! Ведь все-таки жили мы до этих всех несчастий! Хоть и ели сухую корку, а все-таки были все вместе… Да как это все случилось, боже ты мой! Что мы такое сделали? За какие грехи один в могиле, а другим хочется только одного: поскорее лечь в гроб! Ведь это правда, что нас, как лошадей, запрягли — тащи, кляча, воз, надрывайся. И до чего ж несправедливо на земле устроено: нам голод, мученье, а богачам сладкое житье. Мы для них богатство множим, а сами и надеяться не смеем отведать ничего хорошего. А когда надежды нет — и жить не хочется. Так дальше тянуться не могло. Нужно было передохнуть… Но если б мы знали, что случится! Кто бы подумать мог, что такая беда стрясется за то, что мы искали справедливости!
Она тяжело вздыхала, голос у нее срывался от горьких, мучительных слез:
— Да ведь всегда подвернутся умники и начнут сулить: все уладится, устроится, надо только постараться… Вот и пошла у нас голова кругом. Очень намаялись мы, — как тут не поверить сладким небылицам! Я вот и размечталась, как дура. Все думала: придет такая жизнь, что все люди будут жить в дружбе меж собой. Вознеслась прямо в небеса! А потом как с неба-то на землю в грязь упадешь да спину переломишь, поймешь — все это неправда, что мы вообразили себе. Ничего этого нет и не может быть на нашей грешной земле. А есть все та же нищета… Нищеты сколько хочешь, да еще в придачу стреляют в бедняков!
Этьен слушал эти сетования, и каждая ее слеза вызывала у него укоры совести. Он не знал, что сказать, как успокоить вдову Маэ, разбившуюся в ужасном своем падении с высот идеала. Она вышла на середину комнаты и, глядя на Этьена, в бешенстве закричала, говоря теперь с ним на "ты":
— Так как же? Ты всем нам головы заморочил, а теперь велишь вернуться в шахту?.. Я тебя ни в чем не упрекаю. А только будь я на твоем месте, я бы умерла от стыда, что столько зла причинила товарищам!
Этьен хотел было ответить, но раздумал, только пожал плечами, отчаявшись найти нужные слова. Зачем пускаться в объяснения, которых она в скорби своей все равно не поймет? И с жестокой душевной болью он ушел искать забвения в одиноких скитаниях по дорогам.
Но опять как будто весь поселок ждал его — мужчины у дверей, женщины у окон. Лишь только он появился, зарокотали голоса, толпа увеличилась. Поток сплетен, вздувавшийся четыре дня, вдруг обрушил на него лавину проклятий. Ему грозили кулаками; матери с презрением указывали на него своим детям, старики, поглядев на него, плевались. Вслед за поражением наступил крутой поворот, роковое крушение популярности, лютая ненависть, исходившая из перенесенных бесплодных страданий. Несчастный расплачивался за голод и смерть товарищей. Подходя с Филоменой к дому матери, Захарий толкнул Этьена, спустившегося с крыльца, и злобно ухмыльнулся:
— Гляди-ка, растолстел, краснобай! Кто башку свою сложил, а кто чужой бедой кормится!
Уже и жена Левака выскочила на улицу вместе с Бутлу. Она заговорила о Бебере, о своем сыне, убитом солдатской пулей, она вопила:
— Да, есть такие подлецы, что посылают на верную смерть детей. Пусть-ка этот негодяй сам ляжет в могилу, а мне отдаст моего мальчика! — Она забыла про арестованного мужа, так как не страдала от его отсутствия, ведь ей в утешение остался Бутлу. Однако ей пришла мысль, что следует о нем поплакать, и она продолжала пронзительным голосом:
— Иди ты отсюда! Ишь, мерзавец, прогуливается, а честных людей в тюрьме держат!
Этьен свернул было в сторону, чтобы избавиться от нее, но натолкнулся на жену Пьерона, прибежавшую через садик. Распутная бабенка радовалась смерти своей матери, ибо опасалась, что за исступленные выпады старухи отвечать придется ее родным; нисколько не оплакивала она и свою падчерицу: девчонка — сущая потаскушка, хорошо, что избавилась от нее. Но теперь мачеха ударилась в слезы, подлаживаясь к соседкам и желая помириться с ними.
— А моя мать? — кричала она. — Где она, скажи? А дочка где? Люди видели, как ты за их спинами прятался… Вот пули и угодили в них вместо тебя!
Что делать? Придушить жену Пьерона и других женщин? Вступить в драку со всем поселком? У Этьена мелькнула такая соблазнительная мысль. Кровь стучала у него в висках, он мысленно называл товарищей скотами, негодовал, — они так неразвиты, так невежественны, что сердятся на него за вполне логический ход событий. Какие глупцы! Противно было и собственное бессилие: ведь он не мог вновь покорить их. Он ускорил шаг, как будто и не слышал оскорблений. А вскоре отступление превратилось в бегство, — в каждом доме его встречали свистом, улюлюканьем; его упорно преследовали по пятам; все поносили его, и хор проклятий, исполненных ненависти, звучал все громче. Теперь его называли эксплуататором, убийцей, кричали, что он единственный виновник их несчастий. До самого выезда из поселка он бежал как сумасшедший, бледный, растерянный, а за ним вдогонку с воплями неслась толпа преследователей. Наконец на большой дороге многие отстали, однако некоторые, особенно упорные, бежали за ним до самого конца спуска, и тут, около пивной Раснера, им встретилась группа углекопов, возвращавшихся с Ворейской шахты.
В этой кучке были Мук и Шаваль. После смерти своей дочери Мукетты и своего сына Муке старик продолжал работать конюхом, и никто не слышал от него ни единого слова скорби, ни единой жалобы. Но тут вдруг, узвидев Этьена, он задрожал от ярости, слезы потекли из его глаз, а из черного рта с кровоточащими деснами, изъеденными табачной жвачкой, полилась отрывочная бессмысленная ругань: