— Ну, тащите скорей стойки! Что вы тут торчите, уши развесили? Вот как дам хорошего пинка!

Этьен отправился за стойками, нисколько не обижаясь на эту грубость. Он и сам был возмущен начальниками и находил, что углекопы слишком благодушны.

Впрочем, Левак и Шаваль облегчили душу ругательствами. Все, даже Захарий, яростно принялись крепить, полчаса слышен был только стук кувалды о деревянные столбы. Никто не произносил ни слова; тяжело дыша, все неистово сражались с оседающей породой, — они перевернули бы ее и подняли, навалившись плечом, если бы достало силы.

— Ну хватит! — сказал наконец Маэ, подавленный гневом и усталостью. Половина второго… Эх! Ну и день выдался! И по пятьдесят су не заработали. Я ухожу, очень уж противно.

И, хотя оставалось еще полчаса до конца смены, он оделся. Остальные последовали его примеру. При одном взгляде на забой все приходили в ярость. Увидев, что Катрин опять принялась за работу, они позвали ее и сердито стали упрекать за неуместное усердие. Пусть себе уголь лежит или пусть сам отсюда выбирается, если у него ноги есть. И все шестеро, держа инструмент под мышкой, пошли обратно, к рудничному двору, до которого им предстояло пройти два километра той же дорогой, что и утром.

Когда забойщики спускались по людскому ходку, Катрин с Этьеном задержались, встретив Лидию, катившую вагонетку; девочка остановилась, пропуская их, и рассказала, что куда-то исчезла Мукетта: у нее пошла носом кровь, просто ручьем полилась, и Мукетта куда-то убежала — делать себе примочки из холодной воды, и где она теперь — неизвестно. Выслушав рассказ, они двинулись дальше, а Лидия спять покатила вагонетку; измученная, перемазанная углем девочка напрягала худенькие руки и ноги и похожа была на тощего черного муравья, который упорно сражается с непосильной для него ношей. В некоторых ходах Этьен и Катрин, съезжали по спуску прямо на спине и втягивали голову в плечи, боясь ободрать себе лоб; по гладкому скату, отполированному спинами рабочих этого крыла шахты, скользили так быстро, что время от времени тормозили, хватаясь за деревянные стойки, и говорили, шутя: "А то, глядишь, салазки загорятся".

Внизу Этьен с Катрин оказались одни. Красные звездочки ламп уже исчезли вдали, на повороте штрека. Все веселье пропало. Оба шли тяжелой, усталой походкой, она впереди, он позади. Лампы коптили, Этьен с трудом различал Катрин в облаке мглистого тумана; мысль, что она женщина, вызывала у него раздражение: зачем он свалял дурака, — ни разу не поцеловал ее? Но воспоминание о Шавале мешало ему это сделать. Разумеется, она солгала: этот малый — ее любовник, они валялись тут на всех кучах щебня, она и бедрами-то покачивает, как настоящая шлюха. Без всякого основания он злился, будто Катрин изменила ему. А она меж тем поминутно оборачивалась, предупреждала его о каждом препятствии и, казалось, упрашивала быть повеселее. Тут они были так далеко от всех, отчего бы не пошутить, не посмеяться, как добрым друзьям? Наконец они дошли до откаточного квершлага, и Этьен почувствовал облегчение: скоро кончится мучительная для него раздвоенность; а Катрин в последний раз взглянула на него и запечалилась, словно ей жаль было счастья, которое уже никогда не вернется.

Теперь вокруг них кипела шумная подземная жизнь; то и дело проходили штейгеры; громыхали целые поезда вагонеток, и лошади тащили их разбитой рысцой. Ежеминутно звездами загорались в темноте шахтерские лампы. Приходилось прижиматься к стенке, пропускать черные фигуры коногонов и лошадей, обдававших путников своим дыханием. Жанлен, бежавший босиком позади своего поезда, выкрикнул какую-то непристойность, которую они не расслышали в грохоте колес. Они все шли, шли; Катрин умолкла; Этьен, не узнавая пути, пройденного утром, вообразил, что она заблудилась на этих подземных улицах и перекрестках; а главное, он стал мерзнуть, и чем ближе подходили к стволу шахты, тем ему становилось холоднее, он дрожал мелкой дрожью. В узких облицованных камнем коридорах воздух проносился с силой урагана. Этьен впал в отчаяние, ему казалось, что они никогда не придут, и вдруг он оказался в рудничном дворе.

Шаваль бросил на них косой, недоверчивый взгляд и злобно скривил губы. Остальные были тут же, стояли на ледяном сквозняке, мокрые от пота, и молчали так же, как Шаваль, подавляя гневный ропот. К подъемнику пришли слишком рано, — раньше чем через полчаса их и не думали поднять, тем более что наверху шли сложные приготовления — собирались спустить в шахту лошадь. Стволовые все еще подтягивали к клети вагонетки с углем, катившиеся по чугунным плитам с таким оглушительным грохотом, словно тут перекидывали старые листы железа; потом клеть, взлетая вверх, исчезала в черной дыре, где по ней барабанил проливной дождь. Внизу вода струилась ручьями и стекала в десятиметровый колодец, издававший запах сырости и тины. У подъемника суетились стволовые — они дергали веревки, подавая сигналы, нажимали на рукоятки рычагов, и все промокли до нитки, стоя в облаке водяной пыли. Горели три лампы без сетки, их красноватый свет и большие движущиеся тени людей придавали этому подземному залу сходство с разбойничьим вертепом, устроенным в пещере близ водопада.

Маэ сделал последнюю попытку. Он подошел к Пьерону, работавшему с шести часов утра.

— Слушай, позволь нам подняться… Ты ведь можешь.

Пьерон, видный парень с мощной мускулатурой и слащаво кротким лицом, испуганно замахал руками.

— Что ты, что ты! Нельзя! Попроси у штейгера… А то меня оштрафуют.

Снова послышался глухой ропот. Катрин наклонилась к Этьену и сказала ему на ухо:

— Пойдем посмотрим конюшню. Вот где славно!

В конюшню надо было проскользнуть незаметно — входить туда запрещалось. Она находилась в левой стороне двора, в конце короткой выработки. Конюшня эта, высеченная в твердой породе, со сводчатым потолком и кирпичной облицовкой имела двадцать пять метров в длину, четыре метра в высоту и могла вместить двадцать лошадей. Там и в самом деле было хорошо: такое приятное живое тепло, исходившее от животных, приятный запах свежей соломенной подстилки, запах лошадей, всегда содержавшихся опрятно. Единственная лампа разливала спокойный ровный свет. Лошади, поставленные на отдых, поворачивали головы, смотрели на людей выпуклыми, какими-то детскими глазами и снова принимались неторопливо жевать овес, — такие работящие, упитанные и здоровые лошадки, всеобщие любимицы на шахте.

Катрин стала читать вслух клички, написанные на цинковых дощечках над кормушками, и вдруг ахнула, увидев внезапно выросшую перед ней фигуру. Это Мукетта вылезла из кучи соломы, в которую она зарылась, чтобы поспать. По понедельникам, если она чувствовала себя очень усталой после своих воскресных развлечений, Мукетта изо всей силы ударяла себя кулаком по носу и уходила из лавы, якобы поискать холодной воды, на самом же деле она забиралась на конюшне в солому, предназначенную для подстилки лошадям, и спала в тепле. Отец, всегда баловавший дочь, терпел ее присутствие, рискуя нажить неприятности.

Как раз в это время в конюшню вошел сам дядюшка Мук, низенький, лысый, морщинистый, но толстый, — явление редкое для пятидесятилетнего человека, бывшего углекопа. С тех пор как его назначили конюхом, он бросил курить трубку, зато стал жевать табак, да так усердно, что десны кровоточили в его черном рту. Заметив двух посторонних, стоявших возле его дочери, он ужасно рассердился.

— Эй, вы что тут делаете? Вон отсюда, все трое! Ну, живо! Я вам покажу, бесстыдницы, как водить сюда парней да безобразничать с ними у меня на соломе! Вон отсюда!

Мукетта, находя отповедь забавной, хохотала, ухватясь за бока. Но Этьен смутился и поспешил удалиться в сопровождении улыбавшейся Катрин. Когда все трое вернулись на рудничный двор, туда явились Бебер и Жанлен с поездом вагонеток. Клеть остановили, чтобы вкатить в нее вагонетки. Катрин подошла к лошади и, поглаживая, похлопывая се, рассказала о ней своему спутнику. Лошадь носила кличку Боевая и была старше всех лошадей в шахте — уже десять лет работала она под землей, десять лет жила в этой яме, занимала в конюшне все тот же угол, пробегала рысцой все тот же путь по черным галереям, никогда не видя дневного света. Откормленная, с лоснистой белой шерстью, очень смирная, она, казалось, благоразумно примирилась со своей участью и была довольна, что укрыта здесь от несчастий, царящих вверху, на земле. Катрин сказала, что, живя во мраке, лошадь стала очень хитрой и сообразительной. Она так обжилась в штреке, в котором работала, что головой отворяла вентиляционные двери, сгибала шею, чтобы не ушибиться, когда проходила под нависшей кровлей. Вероятно, она считала перегоны, потому что, пробежав установленное их число, не желала идти дальше, и приходилось отводить ее к кормушке. С годами ее глаза, зоркие в темноте, как у кошки, порой заволакивала грусть. Быть может, в смутных своих мечтаниях она вспоминала место, где родилась, — мельницу близ Маршьена, красивую мельницу на берегу Скарпы, окруженную широкими зелеными просторами и всегда овеваемую ветром. И что-то яркое горело там вверху, что-то похожее на огромную лампу, но что именно — она не могла вспомнить: в памяти животных образы расплывчаты. Расставив свои старые дрожащие ноги, она стояла, понурив голову, и тщетно пыталась вспомнить солнце.