— Недаром у меня утром правый глаз чесался, — сказал Дармостук, пожимаясь тонкими плечами, словно от холода, — так я и знал, что что-нибудь выйдет.

— Дурак, приметам веришь, — ответил Назаров, заикаясь на звуке «р». — Ты знаешь что, ты дневник расшей.

— Ну, и что же? — с робким любопытством спросил Дармостук.

— Ну вот, — оживленно говорил Назаров, начиная усиленно гримасничать и бестолково разводя руками, — вынешь лист с единицей, ну и вставишь чистый, — понимаешь, из другого дневника, — дома покажешь, а потом опять расшей, старый вставь.

Назаров засмеялся, поднял колено и хлопнул по нему ладонью.

— А чистый-то лист откуда мне взять? — нерешительно спросил Митя.

— Я тебе продам из своего дневника, — зашептал Назаров, оглядываясь по сторонам, — а сам скажу, что потерял, — понимаешь? — и куплю другой дневник.

— Да ведь будет видно, если расшить, — возражал Митя.

— Можно и не расшивавши вынуть, — сказал Назаров с уверенной усмешкою знающего человека.

— Ну? — недоверчиво спросил Митя.

Улыбка отдаленной надежды мелькнула на его бледных губах.

— Вот ей-богу, — убедительно говорил Назаров, — только надорвать вверху и внизу, — да вот я тебе покажу, — давай, — вот только войдем под ворота.

— Боюсь, — нерешительно сказал Митя, щурясь от набегавшего ветра, который поднимал с мостовой столбы сора и пыли.

А Назаров уже вытащил из сумки дневник, — тетрадочку, разграфленную на весь год для записи уроков, отметок и замечаний. Товарищи вошли в ворота большого проходного дома и там остановились. Дармостуку надо было идти через этот двор, а Назаров не отставал и убеждал Митю купить лист из дневника. Голоса их гулко раздавались под кирпичными сводами, и это пугало Митю.

— Ну, давай пятиалтынный, — говорил Назаров. — Ведь дневник двадцать копеек стоит, а куда он порченый? Для того только уступаю, что может потом и мне пригодится, на всякий случай, — понимаешь?

— Дорого, — сказал Дармостук, завистливо поглядывая на дневник.

— Дорого? Дурак! Найди дешевле, — с досадой крикнул Назаров и показал Мите язык, длинный и тонкий.

— Да мне и не надо.

Митя отвернулся, стараясь подавить незаконное желание.

— Ну, давай гривенник, — быстро заговорил Назаров, становясь опять ласковым. — Ну, пятачок? Соглашайся скорее, завтра двугривенный заломлю.

Назаров хватал Дармостука за руки холодными и цепкими пальцами и отчаянно гримасничал.

— Грешно, — пробормотал Митя и покраснел.

— Ничего не грешно, — запальчиво возразил Назаров, — а им не грешно колы лепить ни за что ни про что?

По Митину лицу было видно, что он недолго устоит против искушения. Но уже Назаров рассердился и сделал гримасу, выражавшую горчайшее презрение.

— Черт с тобой! — выкрикнул он, трепеща от досады, передернулся, как картонный паяц на ниточке, быстро всунул дневник в сумку и побежал прочь.

Митя вошел во двор и в раздумье тихо подвигался вперед. Двор тянулся длинный, неширокий, мощеный неровным булыжником. Посреди заднего флигеля мрачно зияли ворота на другую улицу. Вдоль двора лежал узенький, в одну плиту, неровный тротуар. По сторонам подымались четырехэтажные флигели с грязно-желтыми стенами, с бурыми деревянными, крупно продырявленными для воздуха ящиками в кухонных окнах. Проходили женщины в платках, мастеровые. Мусор валялся неприбранный. Стояла поломанная бочка. Грязные дети играли возле нее и весело и звонко кричали. Пахло неприятно и грубо.

Хорошо бы, если бы дневник показывать только матери! Но его надо показать еще и барыне… Барыня вспоминалась надоедливая, говорливая, важная, шумящая шелковым платьем и сильно пахнущая духами, — и всем этим наводила на Митю оторопь и страх.

И мать вспоминалась. Митя знал, что она будет бранить его и плакать. Она — угрюмая и бедная. Она работает, — и Митя понимал, что должен выучиться чему-нибудь, чтоб ей под старость был приют.

С улицы доносились грохочущие звуки, — проезжали экипажи, далеко сотрясая мостовую. Митя чувствовал, как бы в самых своих костях, как легонько вздрагивали камни, — и это дрожание страшило его, как и отзвуки от уличных гулов.

Вдруг, где-то высоко, услышал Митя тонкий смех и звонко лепечущий голос. Митя поднял глаза. В окне заднего флигеля, в четвертом этаже, увидел он девочку лет четырех, — и девочка понравилась ему. Освещенная солнцем, она лежала на подоконнике, ухватившись пухлыми ручонками за железный красный лист под окном, и смотрела ясными глазами вниз, на играющих маленьких девочек, которые бегали и визгливо хохотали. Девочку наверху радовало их веселье. Она нагибалась к ним, смеялась и кричала что-то, чего не слушали они.

Митино сердце тоскливо замерло. В первую минуту он не знал, что его страшит. Потом он подумал, что девочка может упасть, что она упадет, вот-вот сейчас. Митя побледнел и замер на месте. Привычная головная боль схватила его за виски.

Так высоко, — а девочка наклоняется, кричит и смеется. Так высоко, — и только узкая железная полоска, покатая вниз, отделяет девочку от страшной пропасти. «Голова у девочки, — думал Митя, — должна закружиться. Ей не удержаться», — думал он с отчаянием и страхом, и ему показалось, что она уже не смеется, что она тоже испугалась.

Злая мысль на мгновение овладела Митею и заставила его задрожать: он почувствовал нетерпеливое желание, чтобы девочка упала поскорее, лишь бы не томиться ему здесь этим страхом. Но едва только он понял в себе это желание, он спохватился и, — словно чувствуя, как она колеблется и скользит на узком железе, теряя равновесие и цепляясь задрожавшими ручонками, — побежал к девочке, протягивая руки. Но в эту самую минуту девочка взвизгнула, перевернулась в воздухе и упала, мелькнувши перед окнами, как сброшенный с чердака узел с бельем.

Митя не добежал. Он остановился, и руки его бессильно повисли. Девочка ударилась о камни затылком. Митя ясно услышал легкий треск ее черепа, похожий на звук от разбиваемой яичной скорлупы. Потом, с мягким стуком, она опрокинулась на спину и, как-то неловко изогнувшись и раскинув руки, легла ногами к Мите; глаза ее были полузакрыты, и губы жалобно искривились.

Два мальчика, не видевшие падения, все еще бегали и смеялись, — и голоса их звучали странно и неуместно. Девочки, перепуганные, стояли молча, дрожали и таращили глаза на ребенка, который неожиданно свалился к их ногам. Было так светло, на всем дворе лежали ясные и бледные отблески солнечных лучей от верхних окон, — кровь текла медленно из-под золотистых девочкиных волос яркою струйкой и смешивалась с пылью и сором.

Вдруг одна из девочек, слабенькая и хрупкая на взгляд, высоко вскинула руки, всплеснула маленькими ладошками и пронзительно закричала, без слов. Ее лицо покраснело и перекосилось, из прищурившихся глаз брызнули мелкие и частые слезинки, — и разлились по всему крошечному лицу. Не переводя голоса, протягивая руки и шатаясь, она метнулась в сторону, гонимая ужасом, наткнулась на Митю руками, отскочила и побежала дальше, крича и плача.

Запищал кто-то, робко и плаксиво. Мальчики, только что игравшие, стали рядом с Митей и смотрели на упавшую девочку с тупым и бессмысленным любопытством. В одном из окон показалась толстая женщина в белом переднике и заговорила что-то, взволнованно и быстро. И из других окон стали выглядывать на двор. Неспешно и равнодушно приблизился дворник, белолицый парень в красной вязаной куртке, посмотрел на девочку крупными и пустыми глазами и, опершись о метлу руками, стал глазеть по окнам. Когда он, постепенно подымая голову, дошел до верхних окон, какие-то неясные чувства тускло отразились на его пухлом лице.

Вокруг девочки собирались, зашумели. Мастеровой в опорках, с ремешком на лбу замахал руками и крикнул:

— Городового!

— Ах, грех какой! — заахала маленькая старушонка, выглядывая из-за его плеча.

— Мать не досмотрела, — сказала сердитая баба в сером платке.

Подошел старший дворник, в черном пиджаке, чернобородый, с побледневшим от неожиданности лицом.