У окон Стригаля и К отолпа.

В магазине Стригаля и К оприказчики сбились с ног.

Мастерская Стригаля и К озавалена заказами…

Стригаль и К ов славе.

Стригаль и К орасширяют мастерские.

Стригаль и К обогаты.

Стригаль и К опокупают дома.

Стригаль и К овеликодушны: они кормят Саранина по-царски, они не жалеют денег для его жены.

Аглая получает уже по тысяче в месяц.

У Аглаи завелись и еще доходы.

И знакомства.

И любовники.

И бриллианты.

И экипажи.

И дом.

Аглая весела и довольна. Она раздобрела еще больше. Носит башмаки на высоких каблуках. Выбирает шляпки гигантских размеров.

Посещая мужа, она ласкает его и кормит, как птицу, с пальца. Саранин во фраке с куцыми фалдочками дробными шагами бегает перед ней по столу и пищит что-то. Голос его пронзителен, как комариный писк. Но слова не слышны.

Маленькие людишки могут говорить, но их писк не слышен людям больших размеров, ни Аглае, ни Стригалю, ни всей компании. Аглая, окруженная приказчиками, слушает визг и писк человечка. Хохочет. Уходит.

Саранина несут на окно, где, в гнезде мягких материй, ему устроена целая квартира, обращенная к публике открытой стороной.

Уличные мальчишки видят, как человечишка садится к столу и принимается писать прошения. Крохотные прошеньица о восстановлении своих, нарушенных Аглаей, Стригалем и К о, прав.

Пишет. Сует в конвертик. Мальчишки хохочут.

Меж тем Аглая садится в свой блистательный экипаж. Едет покататься перед обедом.

XI

Ни Аглая, ни Стригаль и К оне думали о том, чем все кончится. Они довольны были настоящим. Казалось, что и конца не будет золотому дождю, льющемуся на них. Но конец наступил. Самый обыкновенный. Какого и следовало ждать.

Саранин все меньшал. Каждый день ему шили по несколько новых костюмов, — все меньше.

И вдруг он, на глазах удивленных приказчиков, только что надев новые брючки, стал совсем крохотным. Вывалился из брючек. И уже стал, как булавочная головка.

Подул легкий сквознячок. Саранин, крохотный, как пылинка, поднялся в воздух. Закружился. Смешался с тучей пляшущих в солнечном луче пылинок.

Исчез.

Все поиски были напрасны. Не нашелся нигде Саранин.

Аглая, Стригаль и К о, полиция, духовенство, начальство, — все были в большом недоумении.

Как оформить исчезновение Саранина?

Наконец, по сношению с Академией наук, решили считать его посланным в командировку с научной целью.

Потом о нем забыли.

Саранин кончился.

Рождественский мальчик

Пусторослев наконец остался один.

Сколько усталости! Целый день встреч и разговоров. Жгучие, волнующие темы. Заботы и хлопоты о деле, которое так взяло все время.

Так взяло все время, что теперь, в минуту отдыха, вдруг не хочется думать о нем. Усталость обволакивает все чувства липкою пеленою. Глаза не хотят глядеть.

Прилег на диван. На письменном столе стынет недопитый стакан чаю. Бледное, нервное лицо склонилось. На темно-красной подушке оно кажется особенно бледным и худым.

Припомнилась далекая Сибирь. Подневольное житье в ней. Лютые морозы. Земля, которая и летом не оттаивала глубоко. Товарищи суровой ссылки. Долгие, долгие ночи. И такой мрак, и такой холод!

Захотелось безопасности, уюта, семьи. Услышать детский лепет в этой квартире, слишком большой и слишком богатой для одного, — и робкие упражнения на рояли, — и внезапный смех.

Подумал: «Разве с меня не довольно? Пусть работают другие».

И улыбка. Конечно, пусть другие.

И сразу же знал, что это — так только.

Нет, уже не оторваться от дела…

Опять тонкая дремота.

И вдруг легкие шаги.

Встрепенулся. Открыл глаза.

Никого нет.

Странно, — в последнее время Пусторослев не раз замечал в минуты усталости и отдыха, что он не один. Чьи-то легкие шаги шуршали по полу недалеко от него, — словно кто-то маленький тихонько проходил мимо него, осторожно, босыми ногами. Маленький, едва достигавший головою до дивана. Подходил, всматривался, поднимая прекрасное нездешнее лицо. Прислушивался. Говорил что-то тихое и странно внятное. Звал куда-то.

Но стоило открыть глаза — и странный посетитель с легким шорохом скрывался. И уже казалось, что и не было его.

Сначала Пусторослев и не думал об этих посещениях. Мало ли что приснится или покажется в минуты тоски и усталости.

Но вот уже несколько дней подряд маленький гость стал занимать внимание Пусторослева.

Прежде он приходил изредка. Теперь — каждый вечер. И Пусторослев уже начал ждать его.

В неверном, мертвом и неподвижном свете электрической лампы он приходил, легкий, маленький. И шаги его становились слышнее, — словно он уже вырос, стал смелее и решительнее.

Прежде он подкрадывался на цыпочках, — а откроешь глаза — он укатывался куда-то дробными шагами, как испуганный мышонок, и не разобрать было, куда он убежал.

Теперь он приходил неторопливо, и слышно было, как легко, спокойно и уверенно ступают на паркете его ноги. И Пусторослев не решался еще очень быстро открыть глаза. Тот, ночной, уходил не торопясь, и Пусторослев наконец приметил, куда он уходит.

Это было место на стене. Самое обыкновенное на невнимательный взгляд. Немного ниже и наискось того места, где в черной раме висела гравюра, Мона Лиза. Между двух стульев. Узор обоев ничем, по-видимому, не отличался. Но было какое-то странное и значительное выражение в этих зеленоватых странных цветах.

И когда Пусторослев долго всматривался в узор, ему вдруг начинало казаться, что это место на стене чем-то обведено, словно за ним скрывается тайная дверь.

Лежал, закрыв глаза. От лампы на столе поодаль падали неподвижные пятна света на тонкое лицо. Услышал легкие шаги. Маленький посетитель подошел, всматривался и чего-то ждал. И в этом ожидающем стоянии неизвестного посетителя было что-то жуткое, тоскливое, вынуждающее к чему-то.

«Что-то надо сказать или сделать», — подумал Пусторослев.

Он слегка приоткрыл глаза — и замер от жуткого и сладкого ужаса. Перед ним стоял мальчик лет десяти на вид, весь белый, тонкий и сияющий. На бледном, точно неживом лице жутко мерцали черные, страшно глубокие глаза. Одежда странного покроя, вся белая, открывала тонкую, длинную шею, и открыты были выше колен стройные, тонкие ноги. И весь он был спокойный и словно неживой, и только черные на бледном лице глаза жили и настойчиво вопрошали.

Миг один длилось видение, — и скрылось. Пусторослев открыл глаза, быстро встал, двинулся к мальчику, протянул руки, — но мальчика уже не было.

— Милый! кто же ты? где же ты? — воскликнул Пусторослев.

Стало тихо. Ожиданием была растворена тишина.

И вдруг, — тихий, сладкий и звонкий раздался смех. Пронесся в зыбкой тишине, — и замер.

И Пусторослев вдруг почувствовал, что он остался один.

Один! Никогда еще с такою значительностью не представало пред ним это столь страшное, столь великое, столь непонятое людьми слово.

Одиночество, сладостное и несравненное, великий праздник для великой и надменной души, великое томление для вопрошающего человека!

И в этот миг больно почувствовал Пусторослев, что он только человек, вопрошающий о неизвестном. В странном порыве тоски подошел он к тому месту на стене, где под холодною и таинственною улыбкою Джиоконды таилась дикая дверь, — и странные слова как бы сами собою родились на его устах:

— И ты хочешь быть человеком? Зачем? Что тебе в нашем бедном существовании?

И тихий голос ответил почти беззвучно, но странно понятно:

— Я хочу.

«Бедные, расстроенные нервы, — думал на другое утро Пусторослев. — Надо уехать из этого жуткого и жестокого города».

Но когда он одевался, в неверном и слабом свете северного раннего утра прошел мимо него тихими и легкими шагами белый, весь белый и спокойный мальчик и сказал тихонько старые, странно земные и трогательные слова: