Логин опомнился. Подошел к Шестову. Сказал:

— Какие безобразия способен выделывать человек! Вы его уберите. Скажите, чтоб вылез.

Старался улыбнуться. Но чувствовал, что дрожит как в лихорадке и готов разрыдаться. Торопливо вышел.

Шестов скоро поднялся к нему наверх. Сказал:

— Я пока посижу, пусть уходит, а то всю дорогу ругаться будет.

Скоро Логин увидел из окна, как Коноплев шел тою особенною, виновато-стыдливою походкою, какою ходят только что побитые люди.

— Вот какое здесь общество! — печально рассуждал Шестов. — Клеветы, сплетни!

— То-то вот клеветы, — сказал Логин, — а знаете пословицу: без огня дыма не бывает?

— Как же это так? — удивленно спросил Шестов.

— А так, что мы сами виноваты. Действуем, точно в пустоте живем. Или как тот черт, который стриг свинью: визгу много, а шерсти нет. А вокруг нас люди, со своими пороками и слабостями. Они хотят жить по-своему для себя; они правы. И мы правы, пока делаем для себя. А чуть ступим хоть шаг в область чужой души, берем на себя заботу о других, тут уж нечего на стену лезть, когда слышим критику.

— Какая же это критика — клевета, сплетня!

— А вы бы хотели, чтоб у нас даже и клеветы и сплетен не было? — угрюмо спросил Логин. — Как-никак, все же это общественное мнение, первые ступени общественного самосознания.

— Хороши ступени!

— Что делать: все хорошее произошло из очень скверных, на наш взгляд, явлений.

Шестов ушел. Горькие чувства томили Логина. Порывами вспыхивал гнев, и тогда из-за озлобленного лица Коноплева опять вставала грузная фигура Мотовилова.

Наконец мысли остановились на Анне. К душе приникло успокоение. Образ Анны искрился, переливался тонкими улыбками, доверчивыми взорами. Но Логин не решался идти к ней сегодня с сумерками и стыдом разбросанных мыслей.

Нелепая клевета вспоминалась часто, как злое наваждение, — и вызывала жестокое— желание мучить кого-нибудь слабого и наслаждаться муками. Логину казалось иногда, что вот сейчас встанет, спустится вниз и прибьет Леньку, так, без причины. Но сурово тушил это желание, — и тогда Аннины глаза улыбались ему.

Поздно вечером сидел у постели мальчика и смотрел на него странно-внимательными глазами. Смуглое лицо, приоткрытый сонным дыханием рот с губами суховато-малинового цвета, и тени над слабыми выпуклостями закрытых глаз, и вихрастые коротенькие волосенки над выпуклым лбом, полуобращенным кверху, между тем как одно ухо и часть затылка тонули в смятых складках подушки, все это казалось запретно-красивым. Из-под расстегнутого ворота виднелся шнурок креста, как прикрепление печати, которую надо сломать, чтобы завладеть чем-то, что-то смять и изуродовать. Логин думал:

«Это — клевета. Она возмутила меня. А чего тут было возмущаться? Если это наслаждение, то во имя чего я отвергну его законность? Во имя религии? Но у меня нет религии, а у них вместо религии лицемерие. Во имя чистоты? Но моя чистота давно потонула в грязных лужах, а чистота ребенка тонет неудержимо в — таких же лужах; раньше, позже погибнет она, — не все ли равно! Во имя внешнего закона? Но насколько он для меня внешний, настолько для меня он необязателен, а они, другие, клеветники и распространители клевет, для них самих закон — это то, что можно нарушать, лишь бы никто не узнал. Во имя гигиены? Но я сомневаюсь, что этот порок сократит количество моей жизни, да и во всяком случае пикантным опытом только расширятся ее пределы. Вот ребенка мне не хотелось бы подвергать болезням.

Самое главное — придется иметь его перед глазами, придется прятаться, и он будет осуждать, — и все это унизительно.

И он сделался бы циничен, груб, ленив, грязен. Это было бы противно. Его бледность и худоба внушала бы жалость-и омерзение в то же время! Но они… если бы они смели, это их не остановило бы!

Да, здоровое тело нужно ему, — если он будет жить. Но нужна ли ему жизнь? Что ждет его в жизни?

Я думаю, что жизнь — зло, а сам живу, не зная зачем, по инерции. Но если жизнь-зло, то почему непозволительно отнимать ее у других?

Ведь если бы он пролежал там, в лесу, еще несколько часов, он все равно умер бы.

И если бы мне пришлось выбирать между удовлетворением моего желания и жизнью этого ребенка, то во имя чего я должен был бы предпочесть сохранение чужой жизни пользованию хотя бы одною минутой реального наслаждения?

Да и невозможно смотреть на человека без вожделения. Каждый смотрит на своего „ближнего“, вожделея, — и это неизбежно: мы — хищники, мы обожаем борьбу, нам приятно кого-нибудь мучить. Потому-то мы все так ненавидим стариков, — нам нечего отымать от них!»

Приподнял одеяло: худенькое, маленькое тело мальчика показалось жалким. Кроткое чувство, внезапно поднявшееся, стало между ним и знойным желанием. Отошел от постели. Кроткие Аннины глаза ласково глянули на него.

А потом опять тучи набежали на сознание, опять дикие мечты зароились. И долгие часы томился, как на люльке качаясь между искушением и жалостью к ребенку. Усталость и сон победили искушение, и он заснул с кроткими думами, и Аннины глаза опять улыбнулись ему.

Утром Логин спал долго. Леня тихонько подошел к постели и подумал:

«Надо разбудить».

Шорохи пробудившегося дня долетали до Логина и разбудили в нем неясное сознание. Приснилось пустынное, печальное место. Гора; пещера у подошвы; вход в пещеру мрачно зияет, приосенен хмурыми соснами. В груди утомленного путника жажда неизведанного счастья. Нечем утолить ее, — источник из-под голых скал, вместо воды, — мутная кровь, горькие слезы. Кто-то сказал:

— Засни, пока не разбудит тебя беззакатное счастье людей.

И увидел Логин, как он в изношенной и пыльной одежде вошел в пещеру и лег головою на обомшалом камне. Сон, тяжелый, долгий, долгий. Сквозь сон слышал иногда дикое— завывание бури, шумное падение сосны, — иногда беззаботное щебетание птицы. Сердце страстно замирало и жаждало воли и жизни. Разгоняло по телу горячую кровь, и она шумела в ушах, и шептала знойно, торопливо:

— Пора вставать, пора!

Приоткрывал тяжелые ресницы. Унылые сосны печально покачивали вершинами и глухо говорили:

— Рано!

Опять смыкались ресницы, сердце опять замирало и трепетно билось. Проносились века, долгие, как бессонная ночь.

И вот повеяло ароматом беззаботного детства, серебристо зазвенели в лесу белые вешние ландыши, шаловливый луч восходящего солнца звучно засмеялся и заиграл на утомленной сном груди, золотыми огнями вспыхнули песенки неназванных птичек, и кристальным лепетом зажурчал проясневший родник:

— Пора вставать!

Леня постоял с минуту, потрогал Логина за плечо и сказал:

— Василий Маркович, пора вставать!

Логин открыл глаза. В комнате было светло, весело. Леня улыбался. Лицо его было свежо тою особенною утреннею детскою свежестью, которой не увидишь ни на чьем лице днем или вечером. Логин потянулся, зевнул и заложил руки под голову.

— А, ты уж встал?

Леня похлопывал ладонями по краю кушетки. Говорил:

— Самовар поставлен.

— Ну ладно, я сейчас тоже встану, — лениво сказал Логин.

Леня подобрал руки в рукава рубахи, потоптался у постели и побежал вниз. Ступеньки лестницы слегка поскрипывали под его босыми ногами.

Логин поднялся и сел на постели. Голова слегка закружилась. Опять опустился на подушки. Накрыл глаза и всматривался в темные фигурки, которые быстро вертелись, образовывали целый калейдоскоп лиц, смеющихся и уродливых. Потом круговорот замедлился, выделилось румяное, белое лицо, плотная, широкая фигура, и она делалась все ярче, все живее. Наконец перед сомкнутыми глазами отчетливо нарисовался улыбающийся мальчик, крепкий, высокий, гораздо более объемистый, чем Ленька; он был обведен синими чертами. Логин открыл глаза-тот же образ стоял одно мгновение, еще более отчетливый, только бледный, потом быстро начал тускнеть и расплываться и через полминуты исчез.

Утром Леня был оживлен и весел. Он с раскрасневшимся лицом внезапно начал рассказывать, как убежал в прошлом году из богадельни, как его нашли в Летнем саду в кустах, вернули в богадельню и наказали. Логин привлек к себе мальчика и обнял его. Леня доверчиво рассказывал, как было больно и стыдно. В воображении Логина встала картина истязаний — обнаженное маленькое, худенькое тело, и удары, и багровые полосы, и кровь. Эта картина не казалась отвратительною и влекла жестокое желание осуществить ее снова, под своими руками услышать крики испуга и боли.