— Вот видите, есть некоторые… Извините, что я этого касаюсь, но это, к сожалению, необходимо… Вы вступили, так сказать, на поприще общественной деятельности. А как взглянет начальство?

— Что ж, окажется неудобным, не разрешат, и все тут.

— Так, но… Вот к вам гимназисты ходят… И у вас живет этот беглый… Я, конечно, понимаю ваше великодушное побуждение, но все это неудобно.

— Все это, извините меня, Сергей Михайлович, больше мои личные дела.

— Ну, знаете ли, это не совсем так. И во всяком случае, я вас прошу гимназистов у себя не собирать.

— Да я их не собираю, — они сами приходят, кому нужно или кому хочется.

— Во всяком случае, я вас прошу, чтоб они вперед не ходили.

— Это все?

— Затем я просил бы вас не водить знакомства с подозрительными личностями, вроде, например, Серпеницына.

— Извините, я должен отклонить это ваше предложение.

— Уж это как вам угодно. Я сказал вам, что считал своею обязанностью, а затем-ваше дело. Впрочем, я надеюсь, что вы обдумаете это внимательно.

Павликовский хитро и лениво усмехнулся.

— Вопрос для меня и теперь ясен, — решительно сказал Логин.

— Тем лучше. Затем… Видите ли, в городе много толков. И ваше имя приплетают. Вам приписывают такие речи, — уж я не знаю, что-то о воздушных шарах, и вдруг какая-то конституция. А потому убедительно прошу вас воздерживаться на будущее время от всяких разговоров на такие темы. Заниматься политикой нам, видите ли… Наконец, ведь вас не насильно заставили служить, — стало быть…

— Это я очень хорошо понимаю, Сергей Михайлович, и о политике вовсе не думаю и не говорю…

— Однако…

— Какая-нибудь глупая сплетня, решительно ничего основательного.

— Да, тем не менее… Затем, я просил бы вас чаще посещать церковь. Ну и наконец, я просил бы… Вот, я помню, у Мотовилова вы с таким раздражением изволили отзываться о дворянстве, ну и там… о других предметах… и вообще, такой тон… это, видите ли, неуместно.

— Иначе говоря, требуется, когда говорить с Мотовиловым, поддакивать ему?

— Нет, зачем же — у всякого свое мнение, но… Видите ли, надо уважать чужое мнение. Вот, например, вы так демонстративно отклонили приглашение Алексея Степаныча, когда мы все сопровождали этого несчастного Молина. Ведь это, в сущности, ни к чему не обязывает, а просто акт христианского милосердия, — и обособляться тут неудобно.

— Позвольте сказать вам, Сергей Михайлович, что и это ваше требование я вполне понимаю, но подчиниться и ему не могу.

— Напрасно.

Усталый и грустный вернулся Логин домой.

«Начнется борьба, — думал он, — но с кем и чем? Борьба с чем-то безымянным, борьба, для которой нет оружия! Но все это пустяки, и вопрос о Леньке, и почтительность к Мотовилову, и болтовня о неблагонадежности: в этих вопросах нетрудно даже победы одерживать. Но вот что уже не пустяки — крушение задуманного дела, потому только, что оно Мотовилову не нравится, что Дубицкий находит его ненужным, что Коноплев ищет в нем только личных выгод, а остальные ждут, что выйдет. Крушение замыслов, а за ним пустота жизни!»

В эту ночь Логину не спалось. Часов около двенадцати вышел из дому. Влекло в ту сторону, где Анна. Знал, что она спит, что не время для посещений. И не думал увидеть ее, не думал даже о том, куда идет, — мечта рисовала знакомые тропинки, и калитку, и дом, погруженный в полуночную дремоту, среди дремлющего сада, в прозрачной и прохладной тишине, в свежих и влажных благоуханиях.

Вот и последняя сумрачная лачуга, последний низенький плетень. Логин вышел из города.

Широкая дорога блестела при луне мелкими вершинками избитого и заколеившегося щебня, — тихая, ночная дорога, зачарованная невидимым прохождением блуждающей о полночь у распутай. Впереди таинственно молчал невысокий лес. Подымалась легкая серебристая мгла. Под расплывающеюся дымкою туманились очертания одиноких деревьев и кустов, которые неподвижно стояли кое-где по сторонам дороги. Легкие тучки наплывали на месяц и играли около него радужными красками. Казалось, что месяц бежал по небу, а все остальное, и дорога, и лес, и луга, и самые тучки остановились, очарованные зеленым таинственным светом, засмотрелись на волшебный бег.

Мечты и мысли, неопределенные, смутные, толпились. Томительная, сладкая тоска, беспокойная, узкокрылая ласточка, реяла над сердцем. И сердце так билось, и глаза так блестели, и грудь так вздымалась и томилась весеннею жаждою, обольстительною жаждою, которую утолит только любовь, а может быть, только могила!

Логин прошел немного дальше проезда в усадьбу Ермолина. С широкого простора дороги свернул в лес узкою, знакомою тропинкою. Что-то треснуло под ногою. Сырые ветви орешника задели мягко и нежно и с тихим лепетом опустились за ним.

Дорожка извивалась прихотливою змейкою. Здесь было свежее, прохладнее. Тишина оживилась, лесные тени разворожили лунные чары; кусты чуть слышно переговаривались еле вздрагивающими листьями. Раздался легкий шорох и ропот лесного ручья. Бревна узкого мостика заскрипели, зашатались под ногами.

Что-то тихое, робкое прошумело в воздухе. Вдруг ярко и весело посыпалась где-то в стороне соловьиная бить: нежный, звонкий рокот полился чарующими, опьяняюще-сладкими звуками. Волна за волною, истомные перекаты проносились под низкими сводами ветвей. Лес весь замолк и слушал, жадно и робко. Только вздрогнут порою молодые листочки, когда звенящий трепет томной песни вдруг загремит и вдруг затихнет, как сильно натянутая и внезапно лопнувшая струна. Казалось, с этими песнями непонятные чары нахлынули, и подняли, и понесли в неведомую даль.

А вот и знакомый забор, вот калитка, и она теперь открыта: в ней что-то белеет при лунном неверном свете. И вдруг все внешнее и чуждое погасло и замерло вокруг: и звуки, и свет, и чары, — все понеслось оттуда, где стояла у калитки Анна. Кутала плечи в белый платок и улыбалась, и в улыбке ее слились и звуки, и свет, и чары, весь внешний мир и мир души.

Соловьиная ли песня вызвала ее в сад, или влажное очарование весны, — не могла ли она заснуть и беспокойно металась на девственном ложе, смеялась, и плакала, и сбрасывала душное, хоть и легкое одеяло, закидывала под горячую голову стройные руки, и смотрела в ночную тьму горящими глазами, — или сидела долго у окна, очарованная серебристою ночью, и уже собралась спать, и уже все сбросила одежды, и уже тихо подошла к постели, и вдруг, неожиданно для себя, захваченная внезапным порывом, накинула наскоро какое-то платье, какой-то платок, и вышла в сад к этой калитке; но вот стояла теперь у калитки и придерживала ее нагими руками. Густые косы вольными прядями рассыпались по белой одежде. Ноги белели на темном песке дорожки.

Логин быстро подошел к решетке. Сказал что-то.

Что-то сказала Анна.

Стояли, и улыбались, и доверчиво глядели друг на друга. На ее лицо падали лунные лучи, и под ними оно казалось бледно. Доверчивы были ее глаза, но сквозило в них тревожное, робкое выражение. Ее пальцы слегка вздрагивали. Потянула к себе решетку. Калитка слабо скрипнула и затворилась. Анна сказала:

— Поет соловей.

Тихий слегка звенел голос.

— Вам холодно, — сказал Логин. Взял ее тонкие пальцы. Нежно и кротко улыбалась и не отнимала их. Шепнула:

— Тепло.

Мял и жал ее длинные пальцы. Что-то говорил, простое и радостное, о соловье, о луне, о воздухе, еще о чем-то, столь же наивном и близком. Отвечала ему так же. Чувствовал, что его голос замирает и дрожит, что грудь захватывает новое, неодолимое. Руки их скользили, сближались. Вот белое плечо мелькнуло перед горячим взором, вздрогнуло под холодною, замиравшею рукою. Вот ее лицо внезапно побледнело и стало так близко, — так близки стали широкие глаза. Вот глянули тревожно, испуганно, — и вдруг опустились, закрылись ресницами. Поцелуй, тихий, нежный, долгий…

Анна откинулась назад. От сладкого забвения разбуженный, стоял Логин. У его груди — жесткая решетка с плоским верхом, а за нею Анна. Ее опущенные глаза словно чего-то искали на траве, или словно к чему-то она прислушивалась: так тихо стояла. Тихо позвал ее: