Сто рублей, по указанию Евгении Борисовны, я отослал, все ее поручения исполнил и написал ей.

Ближайшие мои планы таковы — написать сценарий в Днепропетровске, отвезти его в Киев, распутаться с Вуфку — и потом в Москву. Как это выйдет со сроками — пока сказать невозможно.

Я не писал Вам все время потому, что физически чувствовал себя отвратительно и душевно был не очень весел. Бездомность начинает отражаться на моей продуктивности, пора заводить оседлость, а Вы знаете, как это мне трудно сделать. Два дня подряд пытался с Вами и с Тарасовым-Родионовым поговорить по телефону, но, на мое счастье, не было связи — вот и решил отправить письмо. С Тарасовым попытаюсь связаться еще сегодня ночью. Вы, надеюсь, ему сообщили (по телефону 4-15-30) о том, что меня нет в Москве.

Вот и все дела как будто. Жизнь в деревне не очень способствовала веселью. Грустные вести от Вас, от Евгении Борисовны тоже давят на сердце. Оно ноет и болит, вернее, побаливает. Да тут еще вынужденная остановка в Киеве, в ненавидимом мною городе, напоминающем мне все то, что я хочу забыть.

Болести Л. И. не идут у меня из головы. Если поразмыслить трезво, то у всякого работника умственного труда наступают периоды истощения и особой нервной слабости.

Надо взять отпуск и использовать его получше. Но можно ли это сделать?

Очень буду ждать от Вас письма в Днепропетровске. Привет Илюше. Я надеюсь, что и он мне напишет о своих делах.

Ваш И. Б.

268. Ф. А. БАБЕЛЬ И М. Э. ШАПОШНИКОВОЙ

<27 апреля 1930 г.,

Москва>

<...> Все у меня благополучно, работаю, чувствую себя очень хорошо, смерть Владимира Маяковского внесла только смятение. Основная причина, как говорят, неудачная любовь, но, конечно, тут есть и годами накопленная усталость. Разобрать трудно, п[отому] ч[то] предсмертное письмо его не дает никакого ключа. Мама верно помнит, как он, громадный и цветущий, приходил к нам еще в Одессе... Чудовищная смерть <...>

И.

269. М. Э. ШАПОШНИКОВОЙ

<26 мая 1930 г.,

Москва>

Я думаю, что у тебя и у мамы мания беспокойства принимает форму душевной болезни. Поистине это чудовищно. Очевидно, вы не переносите простейших прикосновений жизни — или вообще не имеете представления о том, что такое жизнь, как надо отбирать радости ее от горестей, вы не знаете меры горестей и истинной их классификации.

Всякое житейское происшествие принимает у вас размеры deme sures[37], и одна из главных моих задач при свидании с вами — это вернуть вас к ощущению действительности... Трудности борьбы (и самой тягостной борьбы, работы внутреннего совершенствования) мне известны лучше, чем вам, но никогда la joie de vivre[38] не оставляет меня, а я видел дела на моем веку... И никак меня особенно природа не создала, а я не ленюсь воспитывать в себе мужество, упрямство, спокойствие. Право, Мерочка, или вообще надо решить, что прозябание наше на этой планете вещь нестерпимо грустная, или... опомниться и познать меру вещей... За последние годы я пассивно только принимал участие в вашей жизни — но вот теперь собираюсь железной рукой прекратить эту мерлехлюндию... Люди стареют, люди хворают — таков ход вещей, но зачем ладонями заслонять от себя солнце... И тебя и маму я прошу исключить из сферы беспокойства меня и все, что со мною связано. У нас и дом будет, и покой, и работа — и все мы вместе будем — все это сделается — нечего издавать тут сопли и вопли — сопли на вопли... Я тебе верно говорю, что никогда не чувствовал себя в таком ударе, как сейчас, никогда так твердо не стоял на ногах — поэтому все охи по поводу моей персоны кажутся мне просто глупыми, удивительно глупыми. Мне, дураку, кажется, что надо радоваться, имея сына с такой несокрушимой философией — а тут сопли на вопли... Фэ — это глупо... И я все больше любуюсь Наташей, с ней, очевидно, можно сговориться <...>

И.

270. В РЕДАКЦИЮ «ЛИТЕРАТУРНОЙ ГАЗЕТЫ»

17 июля 1930 г.,

Москва

Только что приехал из деревни и прочитал в № 28 «Литературной газеты» сообщение об интервью, якобы данном мною на «пляже французской Ривьеры» буржуазному польскому журналисту Александру Дану.

В этом интервью, в выражениях совершенно идиотических, я всячески поношу Красную Армию, власть Советов и плачусь на слабость моего здоровья, причем в этой слабости обвиняю все ту же советскую власть.

Так вот, — никогда я на Ривьере не был, никакого Александра Дана в глаза не видал, нигде, никогда, никому ни одного слова из приписываемой мне галиматьи и гадости не говорил и говорить, конечно, не мог.

Вот и все.

Но какова должна быть гнусность всех этих Данов, готовность к шантажу и провокации белых газет для того, чтобы напечатать такую чудовищную, бессмысленную, лживую от первой до последней буквы фальшивку?

И. Бабель

Москва, 17/VII-1930 г.

271. В. П. ПОЛОНСКОМУ

Молодёново, 10/XII-30

10 декабря 1930 г.,

Молодёново

Дорогой В. П.

Проваливаясь в сугробах, я пробрался сегодня на станцию и позвонил домой, в Москву. Мне сказали, что от «Известий» есть письмо «под обратную расписку». Угадываю содержание этого письма. Так вот — вещи, предназначенные для «Нового мира», несколько дней тому назад (буквально несколько дней) закончены. Надо переписать их начисто. Я не могу этого сделать. Вы не сочтете капризом или бессмысленной фанатичностью, если я скажу, что мне надо опомниться, отойти, забыть и потом со свежей головой дать le dernier cofip[39]! В последние месяцы у Вас не было «контрагента» более мучительно добросовестного. Я обрек себя на «заточение» и тюремное одиночество — чего больше?.. Так вышло, что только несколько месяцев тому назад уменье писать, простое уменье, вернулось ко мне, — и видят все бухгалтерии всего мира — я не пренебрег этим возвращением. Очень прошу Вас приехать ко мне в гости — и я не постыжусь предъявить Вам «вещественные доказательства». Печататься я начну в 1931 году — и для того, чтобы больше не было мучительных этих перерывов, надо подготовиться. Материал я предполагаю сдать весной и в дальнейшем буду аккуратен и «периодичен», как любой фельетонист... Есть литераторы с гладкой судьбой, есть литераторы с трудной судьбой (правда, есть еще третьи — безо всякой судьбы). Я принадлежу ко вторым — и оттого, что эти ухабы не поддаются бухгалтерскому учету, неужели надо в них кидаться вниз головой?..

Я прошу у трудной моей судьбы последнюю отсрочку. Помогите мне получить ее.

Ваш И. Бабель

Собираюсь на несколько дней в Москву; я явлюсь тогда и к Вам на последнее растерзание, и — правда, мы условимся относительно нашего «выходного дня». У нас хорошо тут. Я за Вами вышлю лошадей в назначенный день, и мы разопьем в избе деревенского сапожника самовар мира.

Ваш И. Б.

272. В. П. ПОЛОНСКОМУ

Молодёново, 13/XII-1930

13 декабря 1930 г.,

Молодёново

Дорогой В. П. Мне передали «цидульку» конторы. И смех и грех... Привлечь меня к суду — это значит подарить мне деньги. Я вызываю всех писателей СССР на «конкурс бедности» со мной, у которого не только что квартиры нет, но даже и самого паршивенького стола. Я сочиняю на верстаке (в самом буквальном смысле слова) моего хозяина Ивана Карповича, деревенского сапожника. Носильное же платье мое и белье, даже по Сухаревской оценке, не превышают ста — может, двухсот рублей. C’est tout[40].

Не судиться надо со мной, а дать мне последнюю отсрочку, о чем я и отсылаю официальную просьбу.

вернуться

37

Огромные (фр.).

вернуться

38

Радость жизни (фр.).

вернуться

39

Последний бой (фр.).

вернуться

40

Это всё (фр.).