Елисавета сказала заботливо:
— Надобно кое-что убрать. Я тебе помогу.
Триродов равнодушно возразил:
— Не стоит. Будь спокойна.
Елисавета настаивала:
— Но все же лучше принять какие-нибудь меры.
Триродов решительно сказал:
— Они ничего не найдут. Они даже и тебя не увидят. Да я и не допущу обыска.
И сказал тихо:
— В дом моей мечты никто не войдет. И ты — мечта моя, моя Елисавета. Глупые зовут тебя Веточкою, веткою, для мудрого ты — таинственная роза.
Скоро послышались звонки и суетня: пришли незваные, новый исправник и жандармский полковник. Триродов спустился к ним вниз, в зал.
Жандармский полковник сказал:
— Проведите нас в ваш кабинет.
— Пожалуйста, — сказал Триродов. — Идите сюда.
Но Триродов отвел своих гостей далеко от кабинета.
Комната, куда он привел полицейских, была очень похожа на его кабинет. Но мрачная, как темница.
Искали везде. Исправник, переведенный сюда из дальнего уезда и еще сохранивший всю свою захолустную грубоватость, стукнул сгибом сухого пальца в замкнутую дверь и сказал:
— А тут что? Отоприте-ка.
Триродов вынул из кармана маленький зеленый шарик и уронил его на пол. Странным синеватым дымом наполнилась комната. Триродов исчез. Запахло горько и сладко. Казалось полицейским, что пахнет кровью и что сладко ее сосать.
Они стали на четвереньки. Онемели. Им казалось, что они обратились в громадных клопов. Они быстро побежали на руках и на ногах вниз по лестнице, по двору, по дороге. Во мраке чутьем различая дорогу, быстро бежали по дороге в город гигантские клопы в мундирах.
Светало, когда они бежали по улицам. Ранние прохожие в ужасе сторонились от них.
Прибежали на свои квартиры. Были пыльные, изодранные. Долго спали. Проспавшись, не могли вспомнить, где были, и что с ними было, и куда они растеряли свои казенные бумаги, и что им теперь надобно делать.
Глава девяносто вторая
Были уже первые дни золотой осени. Прекрасный год в природе, тревожный и грозовой в людях.
Неудачная война питала смуту. Война и не могла быть удачною, потому что ее не направляло народное одушевление. Бородачи запасные думали о покинутых семьях и о родной земле и не понимали, зачем их повели воевать чужую землю. Подвиги высокого геройства были ярки, но бесцельны — это были прекрасные огни, горевшие в сражающихся множествах, но не зажигавшие в них воинственного восторга. Была непреклонная готовность мужественно умирать, и, конечно, хотелось бы победить, но не было столь же непреклонной воли к победе. Вожди забыли, что обороняющийся не может победить.
Рабочие на фабриках и на заводах в Скородоже давно уже волновались. Нередко вспыхивали отдельные забастовки то в одном заведении, то в другом. Наконец в начале октября началась общая забастовка. Требования были те же, что везде: пять свобод, четвертная формула выборов, и учредительное собрание.
Повод для забастовки, как это часто в то время случалось, был совершенно ничтожный.
В темную ночь рабочий Алексей Кулинов, молодой, начитанный человек, возвращался домой. Он был у своего большого приятеля, учителя городского училища Воронка. Там нынче вечером собралось несколько человек для чтения и беседы. Разошлись в разные стороны, и случилось так, что Кулинову пришлось идти одному. Он был сильный и рослый и ничего не боялся. Шел, посвистывал. Вспоминалось все слышанное, и душа горела гордыми, смелыми надеждами.
Навстречу Кулинову посредине улицы шла толпа горланов. Кое у кого из них в руках качались фонари, — на городское освещение горожане мало полагались, уж очень оно было скудное на окраинах. Это были члены черносотенного союза. Речи ораторов, отравленные демонскою злобою, и выпивка на дворе у Конопацкой настроили их патриотически. Они были готовы сокрушать супостатов и орали бесстыдные песни.
Место было глухое и безлюдное — окраина города. Куликову проще было бы свернуть с дороги, в боковой переулочек, — да нет, зачем?
Стыдно показалось бежать. Да и вспомнил, что у него в кармане есть револьвер.
Его окрикнул пьяный голос:
— Стой! Что ты есть за человек и куда идешь?
Кулинов сердито буркнул:
— А вам что? Иду по своему делу и вас не трогаю.
Кто-то заорал:
— Братцы, да это из лохматых. Бей его!
Кто-то схватил Кулинова за плечо. Он поспешно выхватил револьвер из кармана и выстрелил вверх, чтобы напугать хулиганов. Толпа шарахнулась в стороны. Раздался ответный выстрел, другой, третий. Молодцы тоже вспомнили, что они вооружены, и принялись палить без толку из своих браунингов. Кто-то свирепо вопил:
— Убьем собаку и в ответе не будем.
— Сам начал! — кричал другой.
Кулинов побежал. Банда за ним. Гремели выстрелы, не попадая в цель. Было темно, были пьяны, но все же только счастливый случай спас Кулинова от чьей-нибудь шальной пули.
Наконец Кулинов добрался до своего дома. Юркнул в калитку. Поспешно задвинул засов. Бросился на крыльцо. Дверь была заперта. Он постучал в окно.
Долго не открывали. Он слышал, как шептались за окном. А громилы уже ломали калитку. Грохот наполнял всю улицу.
— Да отворите же! — отчаянно кричал Кулинов. — Ведь они меня убьют.
Его хозяйка, сырая вдова-мещанка, и ее две рохли-дочери боялись открыть. Они дрожали и шептались за дверью. Тогда вскочил с постели хозяйкин сын, пятнадцатилетний мальчик Митя. Бросился было к двери, но мать его оттолкнула и сердито зашипела на него. Мальчик побежал в комнату жильца и там распахнул окно. Громким шепотом позвал:
— Алексей Степаныч, лезьте в окно.
Кулинов проворно вскочил в окно и захлопнул его за собою. Как раз вовремя, — громилы ворвались во двор. Долго стучались они в двери и в окна, но почему-то боялись ломать дверь. Сырая вдова и две рохли тряслись от страха. Они стояли все трое за дверью в комнату Кулинова и ныли на разные голоса:
— Батюшка, Алексей Степаныч, выдь, сделай милость, к окаянным. Силой войдут, и нас из-за тебя погубят, и мальчонку пришибут. Будь благодетель, выдь, — мы за твою грешную душеньку Богу помолимся, — сиротская молитва до Бога доходчива.
Митя упрекал их:
— Бога побойтесь, маменька, на смерть человека посылаете. И вам, сестрицы, стыдно, — чем бы маменьку успокаивать, а вы ее пуще расстраиваете.
Мать зашипела на него:
— Ты у меня помолчи, шалапут. Зачем его впустил? Всех нас под обух подвел. Погоди, жива к утру останусь, так я с тебя семь шкур спущу.
Митя деловито отвечал:
— Нынче, маменька, таких прав нет. Что следует, накажите, а тиранить нельзя.
Громилы шумели на дворе и распевали песни.
Полиция пришла только утром: задами, через огороды, сбегал Митя в полицейское управление и рассказал, что толпа хулиганов ломится в их дом. Сами полицейские словно и не заметили шума и выстрелов.
Буянов разогнали. Но никого из них не задержали. А у Кулинова сделали обыск, на всякий случай. Ничего не нашли — счастливая случайность: еще дня за два был целый тюк литературы, но ее удалось быстро распространить. Револьвер же догадливый Митя стащил еще утром и спрятал на огороде.
Этот случай сильно взволновал и без того возбужденных рабочих. Говорили:
— Что ж это такое! От черносотенцев житья не стало! Скоро нас, как собак, убивать будут.
Через день началась забастовка. В толпах рабочих раздавались угрожающие крики:
— Долой черносотенцов!
Забастовка продолжалась недели две. С фабрик и заводов забастовка перекинулась в учебные заведения.
На беду, случилась как раз в эти дни неприятная история в гимназии.
Какой-то маленький гимназистик на перемене занялся пусканием в лица товарищей и учителей бумажных стрел, намоченных чернилами. Учителя политично делали вид, что не замечают. Одна из таких стрел попала в лицо проходившему случайно через зал директору, человеку нервному и болезненному. После этой удачной стрелы старшие гимназисты захохотали: директор, придирчивый и раздражительный, был нелюбим учениками.