— Да, ваше высочество.
Слезы в голосе. Танкред любовался ее смущением. Спросил опять:
— Вы очень скучаете?
— Да, немножко.
Старалась казаться храброю. Танкред продолжал:
— Я уверен, что соблазны парижской жизни его не коснутся. Он будет думать только о вас. А вы о нем. Быть верною — так трогательно. Цепи любви неразрывны. Кто любит, тот невольник. Хоть и не любит человек цепей, но эти носит сравнительно охотно.
Сердце Имогены дрогнуло от легкого страха. Говорят, что француженки так очаровательны и так умеют увлечь.
Танкред продолжал дразнить ее. Хвалил ее верность, его достоинства. Яд его иронии вливался в ее сердце, и оно горело и болело. Ирония принимает до конца и вскрывает противоречия. Сладостная верность жениху претворялась в рабство. Его достоинства претворялись в смешное и мелкое.
Имогена заплакала. Танкред утешал. И утешил чем-то, какими-то словами, по-видимому ничтожными, но ей вдруг сладкими. И сердце ее уже влеклось к Танкреду, уже в нее влюбленному нежно. Странно и больно спорили в ней противочувствия, и это дульцинировало ее внезапное влечение к празднично прекрасному принцу Танкреду, и альдонсировало ее обыкновенную, дозволенную, будничную любовь к жениху, секретарю миссии в Париже господину Мануелю Парладе-и-Ередиа.
А Танкред, вечно изменчивый Танкред! Он уже чувствовал в себе кипение новой страстности, влюбленность в Имогену, девушку с фиалковыми, невинно-страстными глазками, с легким звонким голосом.
Нельзя было слишком длить это свидание. Танкред вышел из гостиной один. Были танцы, но он сегодня не танцевал. Ему представили Лилиенфельда. Танкреду понравилась уверенная и почтительная манера банкира.
Потом устроилась карточная игра, очень крупная. Лилиенфельд сумел проиграть Танкреду солидный куш и оставил игру, ссылаясь на жестокую мигрень, вывезенную, по его словам, из Африки. Откланиваясь принцу, он пригласил его к себе на охоту, и Танкред любезно принял приглашение.
После ужина, за которым пили много, в кабинете покойного маркиза собрался тесный кружок близких к Танкреду. Дам не было. Разговоры стали вольны. Заговорили о ревности. И вдруг стало как-то неловко. Ломая неловкость развязностью, заговорил граф Роберт Камаи:
— В наше время дико и несовременно ревновать жену. Я не против ревности, но ревновать жен — это уж слишком наивно.
— Порядочные люди ревнуют любовниц, — сказал гофмаршал Нерита.
— Да, — продолжал Камаи, — всякий имеет любовницу для себя, жену для других, — для дома, для семьи, для общества, для имени, для друзей и для ее любовников.
Танкред засмеялся.
— Это остроумно! — воскликнул он.
Смеялись и другие. Вдруг Танкред нахмурился.
Спросил:
— Вы не делаете исключений?
— Увы, нет, — спокойно ответил Камаи.
— И для моей жены? — спросил Танкред притворно-спокойным голосом.
Граф Камаи усмехнулся тонко и сказал:
— Наша августейшая повелительница живет не для вашего высочества, а для государства. Дела правления заботят государыню гораздо больше, чем любовь супруга и его зыбкая верность. И для вашего высочества это хорошо.
— Почему? — принужденно улыбаясь, спросил Танкред.
За графа Камаи отвечал герцог Кабрера.
— Потому, — сказал он, — что женщины на наших островах несдержанны в гневе и очень ревнивы. И притом они ловко действуют навахою или нашею древнею дагою.
Танкред сегодня пил больше обыкновенного и потому стал слишком откровенным. Он говорил:
— Быть мужем королевы! О, это — слишком большая роскошь. Муж королевы, но не король.
— Почет высокого положения без его тягостей и ответственности, — сказал герцог Кабрера.
— Почет! Быть только производителем династии!
— Разве этого мало? — спросил Кабрера.
Танкред продолжал:
— Положение королевской жены гораздо лучше. Она делит с королем его титул и его почести. Она коронована. Не понимаю, где был мой ум, когда я согласился на эту блестящую комбинацию.
Граф Камаи с любезною улыбкою царедворца сказал:
— Как бы то ни было, решимость вашего королевского высочества дала нам редкое счастье видеть порою в нашей среде и пользоваться высоким обществом столь обаятельного джентльмена.
Танкред возразил:
— Мой милый граф! Если бы я не знал хорошо, что вы ко мне всегда одинаково добры, я назвал бы вас льстецом.
— Ваше высочество, поверьте…
Танкред с живостью перебил его:
— Нет, не хвалите меня. Теперь это лишнее. Мне совсем не это надо. Я очень расстроен.
— Имейте терпение, ваше высочество, — сказал Кабрера, — вы окружены верными друзьями. Все устроится.
Танкред пожал его руку. Сказал:
— Мне надо денег. Я не могу жить на эти гроши. Государство напрасно скупится.
— Конечно, — сказал герцог, — если государство последует мудрым советам вашего высочества, то оно сторицею вернет свое, хотя бы и дало вашему высочеству возможность вести самый блистательный образ жизни.
— И меня утомило мое двусмысленное положение, — сказал Танкред.
— Его можно изменить, — значительно сказал Кабрера. — Стоит захотеть.
Герцог Кабрера сидел, откинувшись на спинку кресла, и ронял серый пепел толстой сигары на зеленый ковер. Его острые, серые глаза смотрели вдаль с пророческим, вдохновенным выражением. Тонкий, стройный, решительный, от опьянения румяный и смелый, он и в самом деле казался умелым делателем королей. Танкред смотрел на него с доверчивым уважением. Сказал:
— Мне не нравится, сказать по правде, что Ортруда заигрывает с радикальною сволочью.
Граф Камаи сказал с легкою ирониею:
— Это — мудрая политика.
— Это может кончиться худо, — сказал Кабрера, — и мы возлагаем все наши надежды на бдительность, патриотизм и мудрость вашего высочества.
Все они, спасающие отечество, были пьяны, и языки их ворочались не совсем свободно.
Глава сорок седьмая
Афра пришла в редакцию журнала «Вперед». Она знала, что найдет там Филиппо Меччио.
В редакции шла обычная будничная работа. Афра прошла полутемным коридором мимо редакционных комнат к кабинету главного редактора.
Юркий смуглый мальчишка, похожий на цыганенка, улыбаясь широко, отчего его большой рот казался еще больше, сказал ей:
— Доктор Меччио занят и никого не принимает, но уж об вас, милая барышня, я ему скажу.
Постучался в дверь, приоткрыл ее и крикнул:
— Госпожа Монигетти!
— Очень рад, войдите, — раздался из-за двери звучный голос, в точных акцентах которого ясно отражался решительный, деятельный характер.
Афра вошла в кабинет. Дверь за нею захлопнулась твердо и точно, словно решительным характером главного редактора было загипнотизировано все здесь.
Филиппо Меччио сидел в кабинете один, — человек, которого любила Афра и который любил ее с тою, несколько суровою, неловкою застенчивостью, с которою относятся к женщинам очень чистые и очень увлеченные работою люди. Они встречались часто, но поцелуи их были невинны и любовь их была чиста.
Некрасив, смугл, быстр в движениях, более ловок, чем силен, с неприятным подстерегающим выражением слишком умных глаз, с неприятно резким очерком губ, с излишне отчетливыми морщинами на красивой крутизне лба, с голосом, отлично звучащим на площади и в парламенте, но неприятно сильным в комнате, сверкающим, как лезвиями остро отточенных кинжалов, резкими, точными ударениями, — таков был человек, которого любила Афра, человек, у которого было много фанатически преданных ему друзей, поклонников и поклонниц, человек, в которого влюблялись страстно и безнадежно прекрасные девушки, очарованные блеском его неожиданных взоров и пламенною страстностью его речей.
Доктор медицины Филиппо Меччио, признанный глава своей партии, был рожден быть трибуном. Прирожденный демагог, он лучше всего чувствовал себя перед толпою, слушающею его речь, хотя бы то была враждебная ему компания самодовольных, сытых мещан. Речи его покоряли рабочую толпу; они зажигали в трудящемся люде живую веру, — и немного стоили в печати. Его жест, его взгляд, его внезапный сарказм — вот от чего дрожали и бледнели его политические враги, вот от чего горели восторгом сердца его единомышленников. Говоря парламенту или толпе, он не вдавался в изысканные утонченности. То, что он говорил, в устах другого могло бы показаться избитым, банальным. Но когда Филиппо Меччио в тысячный раз повторял, что частная собственность на орудия производства должна быть уничтожена, казалось, что в громе и в молнии рождается новый закон, изведенный из трепетно-пламенеющей души человека, который страданиями непостыдной, славной жизни и тяжкими усилиями мысли стяжал познание непреложной истины.