«Папа душою будет на нашей елке, будет видеть ее глазами своей души, а елка не зажжется. Нет, тут что-то неладно вышло. Я никогда ничего не забываю, а это письмо забыл, — может быть, это — указание, что его и не надо посылать. Надо еще с мамою поговорить».

По улице мчались санки, завернули в переулок. Знакомый голос окликнул Гришу. Гриша глянул, — это возвращалась домой мама.

«Вот и еще указание! — подумал Гриша. — Только что я о маме подумал, а она тут, как тут».

И бросился бежать домой. Подбежал к подъезду в то время, когда мама уже выходила из санок.

— Ты к почтовому ящику бегал, Гриша? — спросила мать, входя за ним с улицы в дверь.

— Да, мамочка, — сказал Гриша, — письмо носил, да раздумал бросать, назад принес, с тобой поговорить о нем надо.

— Кому письмо? — спрашивала Елена Юрьевна.

— Папочке, — отвечал Гриша.

— Опять? — с удивлением спросила она.

Гриша засмеялся.

— Да нет, мамочка, то же самое письмо.

— Тебе холодно, Гриша? — спросила мать, глядя на тающие снежинки на Гришиных покрасневших и радостно проворных ногах. — Мороз на улице.

— Нет, мамочка. На улице было холодно, здесь сразу стало тепло. Точно в горячую воду вошел.

— Ну, скорее домой, — торопила мать. — Все же надо согреться. Так что же с письмом? Забыл тогда опустить?

Гриша стыдливо пожал плечами.

— Догадалась, мамочка? Да, такая досада!

Подымаясь по лестнице, Гриша торопливо рассказывал матери, что случилось с письмом, и что он об этом думает.

Вошли домой. Таня встретила, усмехаясь. Гриша сказал:

— Таня думала, что я хочу от тебя скрыть.

— Мне что ж! — сказала Таня, весело усмехаясь. — Я пальто гришенькино чистила, письмо нашла, отдала, — мне какое дело!

— Она хотела меня покрыть, — весело говорил Гриша. — Она сегодня добрая, письмо от своего жениха получила, из армии.

Таня зарделась, засмеялась.

— Да что вы, Гришенька! Какой он мне жених!

— Так как же, Гриша? — спросила Елена Юрьевна. — Отец там, в армии, завтра вечером будет думать о нашей елке, будет воображать, как на ней свечки горят, как нам весело?

— Да, мамочка.

— А елки у нас не будет?

— Да, мамочка. Потом отец получит наше письмо, узнает, что елки у нас не было, — и выйдет, что напрасно он представлял нашу елку, то, чего не было.

— Выйдет, Гриша, что мы его обманули?

— Да, мамочка.

Отвечал Гриша на мамины вопросы, и уже чувствовал, что вот еще немного, и он заплачет. Мать засмеялась, погладила его по стриженной голове и сказала:

— Ну, Гриша, одевайся. Магазины еще открыты, пообедаем позже. Я пока на завтра кое-кого приглашу. Остальных вечером.

Гриша радостно улыбался, Елена Юрьевна говорила:

— А вы, Таня, во что бы то ни стало достаньте на завтра елку. Лучше сегодня же купите.

— Да уж достала, — сказала Таня. — Катя еще вчера купила.

— Как купила?

— Да так. В кухне стоит. Я ей говорю, — не будет нонче у наших господ елки. А она мне, — не может того быть, — каждый год бывала елка, как так нонче не будет! Взяла да и купила. Уж она такая самовольная!

— У нее было предчувствие, что папа непременно захочет елки! — весело закричал Гриша.

Елена Юрьевна улыбнулась.

— Что на папу сваливать? Не Гриша ли захотел?

Гриша засмеялся и побежал к себе. Натягивая серые чулки на быстро потеплевшие ноги, он думал: «Вот как хорошо выходит! Папа не даром завтра будет думать о нашей елке, — елка будет, мы его не обманем».

И зажглась под Новый Год елка, и собрались вокруг нее веселою толпою.

А ночью Грише снились веселые сны. Снилось, что отец вернулся живой и не раненый и рассказывает без конца интересные истории.

Дед и внук

Над белою скатертью обеденного стопа горела шестнадцатисвечная лампа «Осрам». Сидели за столом, как всегда, двое, дед и внук, инженер Заревой в серой тужурке и гимназист Дима в домашней красивой и легкой синей курточке, в коротких панталонах, с босыми ногами: он воспитывался по-спартански. Разговаривали. Пожилая горничная Христина, ухмылялась, слушая.

— Если бы мне тебя, дедушка, не было жалко, я бы давно ушел на войну, — сказал Дима.

— Четырнадцатилетних не берут, — спокойно возразил дедушка. — Мне шестьдесят лет, и меня в солдаты не возьмут. Так-то, друг, старый да малый сиди дома. Без нас воинов в России много, сильных, молодых, здоровых.

— Нет, дедушка, — спорил Дима, — мне уж скоро пятнадцать. На войне такие есть. Иные мои сверстники отличиться успели. Я еще подумаю, подожду, да и поеду.

— А тебя вернут с дороги, — говорил дед.

— А я опять уеду, — отвечал Дима.

Заспорили, стали горячиться.

— Я тебя не пущу.

— Да я сам убегу.

— И думать не смей. Чуть что замечу, высеку.

Дима улыбнулся и заговорил спокойно, убеждающим голосом:

— Дедушка, я смерти не боюсь, и ран не боюсь, так разве мне от тебя будет что-нибудь страшно?

— А вот высеку, так забоишься, — ворчливо сказал дед.

— Дедушка, я — спартанец, — говорил Дима. — Бояться мне нечего. Если бы я чего-нибудь боялся, я бы сам себя презирал. Ты на меня не сердись, милый дедушка, но я тебе прямо скажу, что меня дома не страх держит.

— А что же? — спросил дед.

— Да так, — все думаю, — отвечал Дима. — Буду ли полезен? Не буду ли только помехой? Посмотрю на себя в зеркало, — ростом мал, с лица мальчишка. Патроны подавать? Нет, лучше разведчиком быть, бойскаутом. Если бы я в тех местах вырос, давно бы в деле был. А в незнакомой местности… Да нет, дедушка, уж ты не сердись, если я в одно прекрасное утро исчезну.

Дед нахмурился и сердито сказал:

— Да и ты, друг, не сердись, когда тебе от меня за эти разговоры достанется.

Так часто перекорялись дед со внуком. Редкий день не было такого спора. Иногда кончались эти споры мирно, иногда большими неприятностями.

Дима остался круглым сиротою по пятому году и вырос у деда. Был он мальчик рассудительный, спокойный, сильный, здоровый. Жажда приключений не томила его, может быть, потому, что дед мало стеснял его, и летом Дима жил вольною птицею.

Когда Дима оставался дома один, он доставал припрятанный им с осени отцовский мундир пехотного штабс-капитана и надевал его на себя. Великоват! Стоя перед зеркалом, Дима сам себе казался слишком малым и забавным в этом большом для него одеянии. Ему казалось тогда, что в солдатском мундире он будет похож на оловянного солдатика, и над ним будут смеяться. Да и не дадут ему солдатского мундира, — такого роста разве бывают солдаты? Если бы хоть на полвершка быть повыше!

Иногда Дима плакал от досады, иногда утешал себя соображениями, что отец был высокий, и что он сам, Дима, скоро подрастет.

А дед, уйдя к себе в кабинет и притворивши поплотнее двери, пробовал заняться гимнастикою, — делал приседания, сгибание и вытягивание рук, нагибание туловища вперед, назад и в стороны, брал стул и с ним сгибал и вытягивал руки. Та же мечта быпа у него, как и у внука, — пойти на войну, — и надежда: вот от гимнастики прибавится сил, помолодеет, потеплеет кровь. Но скоро убеждался, что сила уж не та, как в молодости, и не прибавляется, скорее убывает, — скоро уставал, руки и ноги дрожали, сердце билось, хотелось полежать. Он думал с досадою:

«Да, и я не гожусь в воины».

Кончался год, дни стали понемногу прибывать. Дима перестал спорить с дедом. Он окончательно решил, что седьмого января уйдет из дому, как будто в гимназию, а сам проберется в воинский поезд и отправится на войну.

Когда люди долго живут вместе и очень дружны, у них иногда совпадают биения волевых темпов. И у деда явилась мысль после праздников проситься, чтобы его хоть ратником зачислили. В войсках он никогда не служил, но был рьяным охотником и стрелял хорошо. Чтобы не откладывать дела в долгий ящик, и день наметил он тот же, что и внук наметил: седьмое января. А пока стал приискивать, кого бы пригласить в дом для Димы. Иногда думал, что лучше Диму отдать куда-нибудь.