Катя язвительно захохотала.

— Сказки рассказываешь, милая.

Ольга улыбнулась.

— Бреднев сказал мне, что любит меня.

Катя зажглась нетерпеливым любопытством.

Даже папиросу оставила, положила в пепельницу.

— Ну и что же? Что же ты? Сказала да?

— Сказала нет, — ответила Ольга и заплакала.

Катя ярко покраснела.

— Вот как! Сказала нет! — с тихою яростью говорила она. — Скажите, пожалуйста! Мы любим другого! Но только другой — чужой муж. Да тебя это не останавливает? Ну что ж, нарушай чужое счастье, отнимай у сестры мужа.

— Катя, Катя, зачем ты это говоришь? — плача сказала Ольга. — Я никогда ему ни слова не сказала о моей любви, и он никогда не узнает, что я его люблю.

— Зачем же ты живешь с нами?

— Только для детей.

— Чтобы сделать их грязными, царапанными дикарями?

— Чтобы сделать их господами и повелителями жизни, кующими свою судьбу по своей воле. Но если ты не хочешь, ты можешь сказать мне, чтобы я ушла, — твои дети, делай с ними, что хочешь. Расти их такими же неврастениками, как ты и Николай.

Катя засмеялась. Села на диван. Задумалась, успокоилась.

— Ты — хитрая, — сказала она. — Уйдешь и его за собой потянешь. Нет, пока ты с нами, я все-таки спокойна. Я знаю, что ты — честная, что ты меня не обманешь.

Сестры обнялись и плакали.

IV

Вечером газеты принесли известие о мобилизации. События пошли быстро. Через несколько дней Катин муж был призван на войну, быстро собрался и уехал. Сестры остались на даче. Катя хотела уезжать в город, а Ольга уговаривала ее остаться хоть до половины августа.

— Пойми, — говорила она, — что, раз Англия объявила войну, так германский флот ничего не может сделать. Здесь совершенно безопасно, высадка невозможна.

Катя ей бы, пожалуй, и не поверила и настояла бы на немедленном отъезде в город. Но разговор с Бредневым дал ее мыслям другое направление.

Проводив мужа до станции, Катя возвращалась домой на извозчике вместе с Бредневым.

— А Ольга Григорьевна не провожала? — спросил Бреднев.

— Она осталась с детьми, — отвечала Катя.

— Собирается в город?

— Ей не хочется в город, она настаивает, чтобы мы остались здесь до конца лета.

Бреднев засмеялся. Его добродушные серые глаза вдруг стали злыми. Он говорил:

— Не может быть! Ольга Григорьевна поступит на курсы сестер милосердия и постарается попасть поближе к Николаю Борисовичу.

Катя побледнела.

«О, хитрая, хитрая! — думала она про сестру. — Нет, ты не поедешь в город».

И они уехали самыми последними из дачников, когда уже ночи стали совсем темны, и когда уже велено было не зажигать вечером огня в комнатах, окна которых видны с моря.

Переехали в город, и Катя стала тревожиться ожиданием, когда же Ольга поступит на курсы. Но Ольга занималась с детьми. Катя стала бояться, что Ольга и так найдет возможность уехать в армию, увидеть Николая Борисовича и увлечь его. Прочтя в газете рассказ о женщине, надевшей мужской костюм и попавшей в ряды армии, Катя очень испугалась.

«Вот так и Ольга поступит, — думала она. — Встретится с Николаем, и он влюбится в нее».

Не стерпев страха, Катя решила объясниться с сестрою. Детей отправила с Эмилиею на улицу, а Ольге сказала:

— Мне надо с тобою поговорить.

Когда сестры остались одни, Катя прямо приступила к делу. Она сказала:

— Ольга, не скрывай. Я догадалась. Я знаю, что ты хочешь сделать.

И заплакала. Ольга смотрела на нее, широко открывая глубину голубых, удивленных глаз.

— Катя, милая, что ты? О чем ты догадалась! Что ты обо мне думаешь? О чем плачешь? — спрашивала она, обнимая сестру.

Катя говорила:

— Ты обрежешь волосы, оденешься мальчишкою, достанешь паспорт и поступишь в солдаты.

Ольга засмеялась. Потом нахмурилась. Спросила:

— Зачем мне все это сделать?

— Ты сама знаешь, зачем.

— Зачем же? Воевать с германцами? Быть с твоим мужем? — спрашивала Ольга.

— Да, да, вот именно все это, — сухим от злых слез голосом отвечала Катя.

Ольга обняла ее, поцеловала крепко и сказала:

— Катя, милая, поверь мне, я никогда не говорю неправды. И то, и другое я уже сделала, мне не надо резать волосы и поступать в солдаты, — я и так воюю с врагами, мне не надо ехать туда, где Николай — я и здесь с ним. Ты меня понимаешь?

— Нет, — тихо сказала Катя.

— Пойми, Катя, — говорила Ольга, — я воспитываю в твоих детях волю к господству над жизнью, научаю их хотеть и достигать, и если они и другие дети, теперь растущие, станут такими, как я хочу, тогда никакой враг не будет страшен нашей родине.

— В этом, Ольга, я тебе давно поверила, — отвечала Катя. — Помнишь, как я испугалась, когда первый раз увидела детей голыми на снегу, на морозе? Теперь я за них не боюсь, я тебе верю. Но я того боюсь, что ты тянешься к моему Николаю, и наконец отнимешь его от меня.

— Это могло бы быть, Катя, — отвечала Ольга, — если бы не было детей. Но ведь я, когда с его детьми, живу с ним и для него. Разве ты не понимаешь, какое это высокое счастье — быть с любимым в том, что живо и молодо, в его детях и на этом мосту между ним и мною целовать его целованием чистым и без горечи?

Катя подняла голову, положила руки на Ольгины плечи и долго смотрела в ее дивные, навеки удивленные высокою тайною жизни и любви глаза. Долго смотрела и плакала. Потом стала перед Ольгою на колени и приникла губами к ее рукам, и целовала их, целовала их упоенно и самозабвенно. И в эту минуту сердце ее открылось для любви, которой раньше она не знала.

Свет вечерний

I

Морозом дышали ночные просторы. На темно-синем небе горели звезды, и такими близкими казались они земле. Вниз опрокинутый высокий серп луны был тих, чист и ясен.

Тот, кто шел в лучах луны, поднимая порою глаза в лунную непорочность, так больно и трепетно чувствовал, что он все еще только человек. Человек, которому горестно и трудно, — может быть, потому, что в этом ясном и непреклонном сиянии только ему мглистым является его путь.

Иван Петрович Травин возвращался домой по одной из окраинных улиц маленького западного городка, где мороз был редким явлением. Чтобы не думать ни о чем, Иван Петрович смотрел на снег. Из-за длинных заборов пустынной улицы пушистые и белые от снега ветки деревьев бросали на снег сквозные тени. Странно было думать, что этот снег белого цвета, — так он синел, темнел в тенях, таинственно мерцал в лунном свете и неожиданно яснел в колеях и выбоинах.

Грустные думы, обычные спутницы Ивана Петровича, и теперь не покидали его, томили и отрадно утешали. Он думал о жене, которая его оставила, и о подростке сыне, который остался с ним.

Жена его оставила потому, что перестала верить в его святыню, в его надежды, и поверила в механически-правильные мысли тех, кто ждет преобразования мира от фабричного города. Не потому, что разлюбила его, что полюбила другого. Он чувствовал, что она разлюбила не его, а эту всю почвенную жизнь, милую для него.

Сын остался. Его надо воспитать в той же любви, чтобы сердце его было пламенеющим и ревнивым, иногда ненавидящим любимое, но не выносящим хулы на родное. Но как трудна эта любовь!

Вот за этими заборами таятся дома бедняков, евреев, поляков, русских, выходцев из-за рубежа. Таится жизнь, то безумно-дерзкая, то безумно-робкая. Таится много вражды и злобы. И злоба от нищеты и непонимания.

Родина, жена, сын — дом малый, свой, и дом большой, отечество. И переход от одного к другому, гимназии, где Иван Петрович давал уроки, и городок, взбаламученный войною, недалекою от этих мест, но все же уверенный, что враг сюда не доберется. В этом кругу вращались мысли Ивана Петровича, когда он услышал за собою чью-то робкую и торопливую побежку. Иван Петрович остановился и, досадливо поеживаясь, ждал, чтобы прохожий обогнал его. Как это бывает иногда у очень нервных людей, Иван Петрович не терпел чьих-нибудь шагов за спиною.