Прибежали Балиновы. Соседи. Дача начала дымиться. Гука спросил у отца:

— Где твоя рукопись?

— Бог с нею, — сказал Кратный.

Мальчишки бросились спасать рукопись.

Выбежали, когда уже крыша горела.

Дача сгорела. Мужики пришли поздно. Стояли, почесываясь и пересмеиваясь. Когда уже дача догорала, приехала пожарная вольная дружина с фабрики.

Очевидно было, что кто-то поджег.

Приютились пока у Балиновых. Кратный говорил тихо:

— Между прочим, сгорела моя книга. Пора уезжать.

— Как же с книгою?

Кратный пожал плечами и сказал почти спокойно:

— Придется писать заново. Но теперь все же меньше работы. Все уже обдумано. Года полтора понадобится.

Верочка смотрела на отца с удивлением.

— Папочка, — сказала она, — да ведь мальчишки всю твою рукопись вытащили. Она цела, — разве ты не помнишь?

Кратный провел рукою по лбу.

— Странно, что я это забыл, — сказал он. — У меня голова очень болит.

И вдруг ему как-то странно стало весело. Обыкновенность его детей явилась ему в совсем новом освещении. Он думал: «Я забыл об этом, потому что мальчишки сделали это совсем просто, как дело очень обыкновенное. И Верочка напомнила мне это без всякого особенного подчеркивания. Простая фактическая поправка. Даже не сказала „спасли“. Просто „вытащили“. Что ж, пожалуй, эти совсем обыкновенные мальчишки, когда подрастут, смогут всякое дело сделать как простое и обыкновенное. Умрет, может быть, романтизм громких подвигов, поблекнут торжественные лозунги, но зато будет строиться совсем иная, не наша, простая, прочная, по-своему счастливая жизнь. Если доживем, посмотрим».

Но теперь все же было здесь жутко, неуютно, чуждо. Ульяна пришла днем и говорила, что в Кобылках можно дешево нанять избу на остаток лета. Но Далия не хотела оставаться.

— Скорее, скорее в город.

Наскоро укладывали то, что осталось от пожара. И все эти дни были как во сне. Балиновы тоже заторопились уезжать. Наталья Степановна говорила:

— Я без вас здесь ни за что не останусь.

Уезжали в один день, рано утром, ехали на дачном пароходике до города, чтобы там сесть в поезд.

Бледный фабричный, обсыпанный фарфоровою мукою, стоял зачем-то на пристани и творил сурово:

— Дачнички налегке.

Прибежала Рашка. Она оживленно говорила с детьми, набравшимися на берег со всех окрестных изб, и злорадно смеялась:

— Скатертью дорога.

Но когда дачники подходили ближе, она делала приветливое лицо и говорила:

— Пожили бы еще немного. Погода больно хороша.

— Да и ты хороша, Рашка, — отвечал Гука.

Рашка смотрела на него исподлобья, не зная, смеется он, говорит ли правду. Немного сбитая с толку и от застенчивости наглая, она опять принималась смеяться.

Ей было радостно, что можно будет развесить дома по стенкам все открыточки с видами Волги и чужедальних городов, — никто чужой теперь не увидит, не станет отнимать. А гости будут ей завидовать. За это лето открыток у нее набралось так много, что она обещала поделиться ими с подругами.

— Пусть только они уедут, — шептала она, сверкая зверино-белыми зубами.

И подружки, трепаные, веселые девчонки, смотрели на нее жадными, заискивающими глазами и льстили ей.

Когда уехали дачники, пришли фабричные и деревенские ребятишки и принялись хозяйничать как умели.

Все здесь было для них чужое, им не жаль было обламывать яблони и кусты шиповника. Вокруг дач росли горы мусора.

А в городе у Кратных начались по-прошлогоднему городские разговоры и толки, суета и смятение. Мелькание бесед и дел, быть может, и нужных, — кто это оценит? И день за днем, и все сочтенные дни до предела, нам и теперь все еще не совсем ясного.

Колебание стен

— Наш дом — потрясучий, — говорил Никодим Борисович Сковородищин, — мимо телега едет, а он весь трясется.

Сковородищин сидел в гостях у полковника Лакиновича и кутал в плед зябкие плечи. Он был человек маленький и хрупкий и служил в одном тихом месте. Хотели взять его в солдаты, да в лазарете отлежался.

Все гости полковника Лакиновича и сам Лакинович (математик), и его жена, и его шесть дочерей (три в очках, три в пенсне), — все были очень милые, слушали Сковородищина с сочувствием и очень любили и жалели его и его жену, Евгению Тарасовну, — она сидела здесь же, улыбалась снисходительно и смотрела на мужа, как большая на маленького. А была она такая же маленькая и хрупкая, как муж. Только она была красивая, и брови у нее лежали крутыми дужками, а Сковородищин красотою не хвастался, и брови у него давно уже атрофировались.

Сковородищин рассказывал:

— Мы с Евгенией Тарасовной уж стали бояться, что разрушится наш дом и задавит нас как есть начисто. Архитектор приходил, ничего, такой из себя солидный. Говорит: непосредственной опасности нет, ничего, не сомневайтесь, некоторое время еще постоит. Я его спрашиваю: сколь долго это некоторое время продлиться может? Этого, говорит, знать никак невозможно. С тем и ушел, мне, говорит, некогда. А сам, видим, торопится. Так мы и живем; дом дрожит, и мы дрожим.

Шесть дочерей Лакиновича (три в очках, учительницы, и три в пенсне, курсистки) ахали и ужасались. Учитель словесности, недавно потерявши место в казенной гимназии за то, что его ученики знали больше, чем положено по программе, переводил слова Сковородищина на французский язык для своей жены, француженки. Француженка понимала русскую речь Сковородищина так же хорошо (она жила в России шесть лет и сама делала покупки), как и французскую речь мужа (он прожил в Париже шесть недель и никуда шага не ступил без Анриетты), но на всякий случай приветливо улыбалась.

Евгения Тарасовна сказала, ласково глядя на мужа:

— Вы, Никодим Борисович, преувеличиваете. Если бы опасность была, были бы трещины.

— Верно, Евгения Тарасовна, — соглашался Сковородищин, — только тем и утешаюсь, что пока еще нет трещин. Зато кошмары у меня каждую ночь.

— Да и наяву не лучше кошмара, — говорила Евгения Тарасовна, — у нас сегодня прислуга ушла.

— Это — ваша Ольга Дмитриевна? — спросила хозяйка. — Да она же такая солидная была.

— Получила подарки, на чай от наших гостей, деньжонки набрались, ну, ей и захотелось отдохнуть, — объясняла Евгения Тарасовна. — Очень хорошая была, такая честная. Новую не знаем где найти, из конторы брать не хочу, да и по объявлениям боюсь, — нападешь, не дай Бог, на воровку.

И все сочувствовали трудному положению Сковородищиных. Поэтому главною темою разговоров в тот вечер были неудобства и затруднения современной жизни, дороговизна, прислуга, хвосты.

Приехали Сковородищины домой, с Выборгской стороны на Васильевский остров, на последнем трамвае. Швейцар ворчал, Евгения Тарасовна на это обижалась, Сковородищин горбился, кутаясь в старенькую шубу. Все унимал шепотом Евгению Тарасовну:

— Вы ему ничего не говорите, Евгения Тарасовна. Он — хороший, только ему спать хочется, а мы его разбудили.

Поднялись в шестой этаж на лифте и тут только хватились ключа. Ключ французский, дверь захлопнулась сама, когда уходили, а теперь как попасть? Прислуга ушла, дверь за нею закрыли на ключ и на крюк, ключ оставили в кухне на столе. В квартире никого.

Напрасно Сковородищин шарил по всем карманам, напрасно перебирал он бумажонки, напиханные во все отделения кошелька, — ключа не было. И вдруг на лестнице стало темно, — кабинка лифта опустилась вниз, и швейцар, сообразив, что успели войти, выключил ток. В это время где-то проехал, гудя, автомобиль, и дом испуганно задрожал.

Евгения Тарасовна жаловалась слезливым голоском:

— Вот вы так всегда, Никодим Борисович. Я-то и на лестнице могу проспать, а вот вы с вашим желудком, — что вы станете делать?

Но Сковородищин пришел в ужас при мысли, что Евгения Тарасовна ляжет спать на лестничной площадке. Он в ужасе зашептал, горбясь и глядя в темноту бесполезно-расширенными глазами:

— Что вы, что вы, Евгения Тарасовна! Нет, уж мы как-нибудь попадем.