И ещё одно. Язык – это достижение понимания в заданном коллективе. В нём всегда и всюду присутствуют и те, кто способен на большее, и те, кто не в силах усвоить даже простейшее. Поэтому любая коммуникационная система будет ориентироваться на самый низкий уровень, но не подтягивать отстающих или попросту ленивых к более сложным высотам. В противном случае образуются две структуры вместо одной, и опять внутри каждой из них отметка входа окажется у дна возможностей.

Мы редко воспринимаем свой язык как входной билет, разве что в случае необходимости общаться с иностранцами, и, тем не менее, именно в этой роли он и выступает. Места в зале разные, зачастую с неодинаковыми ценами, но большинство окажется приблизительно схожими, а представление, показываемое на сцене, все увидят одно и то же. Разница, безусловно, всплывёт, но она окажется не столь значительной, чтобы заявлять, будто бы все наблюдали что-то совершенно уникальное и неповторимое. Нарратив, по крайней мере, в своём сюжете, да и по основным линиям, ходам и больше – в том, как он рассказан – будет идентичным для всех посетителей.

Мы разговариваем друг с другом, воспринимая это как данность. Диапазоны, в рамках которых мы сообщаем какую-то информацию, велики, но всё же не настолько, чтобы мы не понимали того, что нам пытаются передать. Именно за это и отвечает структура языка, организующая его поле. Однако помимо неё существует сама система, включающая в себя всё многообразие единиц и составляющих нашей коммуникации. И это подводит меня к первому вопросу о достаточности.

Мало кто задаётся задачей объяснения того, почему в языке имеется ровно столько слов и других элементов, сколько он содержит. В самом деле, отчего наши коммуникационные системы обладают именно таким арсеналом, но не каким-либо иным? Данная проблема, соответственно, распадается на две части. Первая заключается в том, чтобы понять, какие объекты и явления получат своё обозначение, а какие – нет, и вторая в том, чтобы выяснить, когда язык останавливается в своём изобретательском порыве и прекращает, либо серьёзно уменьшает свою созидательную деятельность. Начну по порядку.

Что вообще именуется? Существуют многочисленные предметы, названия которых мы не знаем. Так, скажем, у шпингалета есть ручка, которую почти все её использующие никак не обозначают. Разумеется, его изготовители, вполне вероятно, имеют в своём распоряжении соответствующий ярлык, но также очевидно, что мы взаимодействуем с огромным количеством того, что не удостаивается имени.

Такое положение вещей должно быть с чем-то связано. И я полагаю, что тому есть несколько фундаментальных объяснений. Первое. Нет смысла придумывать название тому, что крайне редко попадает в наше поле зрения. Каждый отдельный человек способен усвоить только часть языка, а именно ту, в которой окажется достаточное количество собеседников, чтобы вообще утруждать себя заучиванием. Здесь мы снова возвращаемся к вопросу затрат и прибылей. Если, например, я начну зубрить те слова, которые окажутся непонятны окружающим, то я столкнусь с непониманием, что автоматически лишит мою коммуникацию её основной функции. Немалая часть нашего лексикона просто обязана быть одной и той же хотя бы потому, что мы общаемся не только с теми, с кем можем установить особые и доверительные отношения, а, следовательно, и условные сигналы, но и с теми, кто совершенно незнаком нам, а потому не разделяет какого-либо тайного знания.

Даже если мы перенесём данные рассуждения в прошлое, то, всё равно, они окажутся верными. Первые популяции людей, очевидно, были не очень велики. Это связано со многими обстоятельствами, но важно другое. Их словарный запас был общим, потому что общей была среда обитания, а, значит, и то, что требовало наименования. Увеличиваясь, группа делилась, но при этом неизбежно сохраняла, по крайней мере, какое-то время совместные знания.

Разумеется, сегодня реальность такова, что она с необходимостью заставляет всякого из нас взаимодействовать по преимуществу с чужаками. Данная ситуация порождает потребность в понимании, вне зависимости от того, что мы предпочитаем лично, но согласуясь с тем, что может понадобиться для общения с посторонними. Это и подводит нас к тому, чтобы учить общепринятое, а не то, в чём мы на индивидуальном уровне заинтересованы.

Из этого неизбежно следует то, что вообще-то весьма внушительная часть нашего лексикона идентична тому, что имеется у соседа. На остальное приходится не так много времени и места. Кроме того, обладая определённой структурой языка, мы способны понимать других в силу их использования её. Так, скажем, различные вспомогательные средства для образования новых слов из старых позволяют нам всем более или менее сносно схватывать то, что имел в виду наш собеседник, пусть мы и не учили конкретно то, что он произносит. Порою даже удивляешься тому, как, скажем, очередная книга находит дорогу в мою голову, ведь я вижу её впервые.

Второе. Нет смысла обозначать то, что неважно. Мы можем встречать вещи или явления часто, но при этом они, вообще говоря, не обязательно существенны. Например, оттенки цветов, хотя и имеют наименования, тем не менее, укладываются в небольшое количество терминов. Конечно, мне возразят, что это обыденная речь столь ущербна, по крайней мере, в данном отношении. Но, во-первых, она неполна в принципе, а, во-вторых, её хватает даже в урезанном виде. Кроме того, мы различаем гораздо больше, чем в итоге придумываем ярлыков. Как это объяснить?

Прежде всего, язык всегда стремится к обобщениям. Мы называем все столы «столами» потому, что считаем, что они похожи, а также потому, что дробить данную категорию предметов неразумно. Незначительные или понимаемые таковыми различия стираются, что, в конечном итоге, позволяет сократить число заучиваемых имён до приемлемого уровня.

Нельзя также забывать о том, что люди устроены определённым образом. Мы не слышим ультразвука, и оттого нам нет нужды обозначать его как-то по-особенному. Поэтому мы используем приставку, игнорируя, вполне возможно, важные отличия. И даже если не принимать в расчёт данный аргумент, всё равно, наши мыслительные способности ограничены, а это, в свою очередь, понуждает нас сокращать число заучиваемых единиц. Но помимо этого действуют и рамки, уже обрисованные мной в первом разделе.

Конечно, важность или её противоположность – понятия условные. Но даже эскимосы не стали выдумывать много слов для обозначения снега, который, по понятным причинам, критичен в деле их выживания, но согласились на небольшое число имён. Хотим мы того или нет, но наш мозг функционально стеснён, и мы по необходимости вынуждены с этим считаться. Однако каковы бы ни были пределы, коммуникация, осуществляемая нами, на самом деле успешна, по крайней мере, в той степени, до которой мы понимаем друг друга.

Третье. Нет смысла придумывать ярлыки тому, с чем мы не встречались. Отчасти это повторяет первое объяснение, но всё же к нему не сводится. Так, обозначения животных, которых мы не видели, соответственно, отсутствуют в нашем языке. На сегодняшний день открыты не все виды, потому у нас нет для них имён. С другой стороны, мы помним и храним в своей памяти много слов, которые отсылают к опыту, не имеющемуся в нашем распоряжении. Ребёнок знает, кто такой жираф, но при этом мог и не сталкиваться с ним в реальности.

Однако подобные слова всё же обозначают то, с чем мы имели дело. Жираф изображён на картинке, а потому нуждается в имени. Кроме того, всё же имеются шансы на то, что мы встретим данное животное, например в зоопарке, тогда как неизвестные нам виды, очевидно, слишком редки или обитают в недоступных для нас местах, и нет резона в том, чтобы создавать новый для них ярлык. Это, во-первых.

Во-вторых, сегодня люди взаимодействуют друг с другом на более широкой основе, чем это было прежде. В нашем распоряжении есть средства телекоммуникации, незнакомые нашим предкам, и они услужливо предоставляют нам образы, а также описание того, что в нашей действительности лишено представительства. Это побуждает увеличивать лексикон, хотя и, возможно, с ущербом для других сфер нашей жизни.