Звук, с каким стучали о кружку зубы Гали, облегчения не вызывал. И то, что выпила она два-три глотка, или сколько там было, как воду — тоже. Как и то, что пальцы не разгибались по-прежнему, хоть Оксана и разминала их осторожно, по одному, и пробовала отогреть дыханием. Согнутые у груди руки, сжатые, скрюченные пальцы напомнили мне классическую «позу боксёра», в какой, случалось, находили сгоревшие трупы. Эти образы заставили разозлиться на себя самого — нашёл, с чем сравнивать!
— Дай булавку, пожалуйста, — протянул я ладонь Оксане, которая то и дело поднимала на меня глаза. И взгляд у неё был, кажется, жалобным. — Где Загорский?
— Криз. Без сознания, — отозвалась она, поднимая руки. Хотела было отцепить ту, что скрепляла обрывки её кофты на самом выдающемся месте, но, видимо, подумала, и опустила пальцы ниже.
— Нитроглицерин успела? — я смотрел на согнутые в локтях тонкие руки Гали, вспоминая расположение мышц сгибателей-разгибателей.
— Успела, — кивнула Оксана, отцепив-таки. Между разошедшимися краями я мельком увидел случайно край белой груди, впадину пупка и шов ниже. Кесарево? Что-то абдоминальное? Какая разница?
Взяв протянутую раскрытую булавку, я осторожно кольнул сперва оба бицепса, а после — сгибатели кисти под локтевыми сгибами, изнутри. И Галя, вытерпевшая уколы без звука, ахнула, когда проклятые лоскуты резины выпали наконец из разжавшихся пальцев. И бросилась обнимать Оксану, стоявшую ближе.
— Катя, Маруся! Помогите растереть! — я поднялся и отошёл выше по берегу.
Пётр Семёнович лежал бледный, тяжело дыша. Этот румянец, в синеву, как и бледно-синие губы, не нравился мне совершенно. Но, как часто бывает, действительности на моё к ней отношение было наплевать.
Опустившись, я нащупал у него на запястье, на внешней стороне полулунной кости, точку, о существовании которой узнал на каких-то курсах мануальной терапии. И с большим удивлением обнаружил, что она и вправду работала. Частота пульса снижалась, наполненность росла, дыхание выравнивалось. Даже от переутомления помогало: нажимаешь ногтем, сильно, почти до боли, и делаешь вращательные движения — тридцать в одну сторону, тридцать в другую. То ли самовнушение, то ли надежда, то ли медитативность процедуры — но что-то работало. А, может, тысячелетний опыт китайцев. Но это вряд ли, конечно. Скорее, самовнушение. Загорский, на щеках которого пропадала синева, снова вскинул брови, собрав высокий лоб в гармошку.
— Товарищ военврач третьего ранга, разрешите получить замечания? — спросил я на полном серьёзе.
Он поднял глаза.
— Я сделаю всё, что смогу, что возможно, для того, чтобы вас оставили в медсанбате… коллега. Вы — блестящий хирург и удивительный человек, Иван Николаевич.
Я не стал ничего говорить. Нет замечаний — ну и слава Богу. Или кому тут? Партии? Товарищу Сталину? Просто поправил на нём шинель и легонько пару раз прикоснулся к плечу, вроде как поблагодарил.
— Когда разговор зайдёт — Митрофаныча и Виталика там схоронили, на том берегу. Не оставили отход прикрывать, и не под воду спустили, а проводили с почётом и воинским салютом, поня́л? — Тимофеев оказался рядом бесшумно.
— Поня́л, — кивнул я. Что тут непонятного? Надеяться на то, что нас, вышедших из окружения, встретят хлебом-солью и орденами-медалями было глупо, надо было готовиться к обстоятельным и вряд ли приятным беседам. — А остальные?
— Остальным я довёл, — буркнул Гаврила. — Жариков, тот, что с рукой, прощения просил. Зря, говорит, я накаркал товарищу военврачу.
— Бывает, — пожал я плечами. — Добро.
— Это… Вещи их отдашь?
Он смотрел исподлобья, хмуро. Вряд ли понимая, как правильно было обращаться с непонятным сержантом, который вёл себя так, что его и сам Горбатюк, бывало, слушал.
Я молча вытащил из-за пазухи бумаги и медали и передал ему.
— Оружие их отдельно лежит, Катя бинтом перевязала, я видел.
— Я тоже видел. И забрал уже. То, что всех раненых с личным оружием спасли — хорошо, — вздохнул он.
— Плохо ли? — согласился, вздохнув, я. — Карты того гауптштурмфюрера у тебя?
— Ага. Отдам особистам — рады будут.
— Это точно…
Говорить было как-то не о чем. И он, прошедший Финскую, и я, в этом теле только-только попавшего на фронт студента, прекрасно понимали, что ожидало впереди, доберись мы до своих. Не напорись по пути на очередных фашистов.
Отряд двигался к лесу. Туман на воде почти пропал, Солнце пробивалось над кронами прямо перед нами. Оно улыбалось, как наши медсёстры и Оксана, а Тимофеев, шедший рядом, хмурился. Ну да, подходить не пойми куда, когда лучи бьют в глаза — так себе вариант. Но у нас других не было. Здесь лес был ближе всего к берегу, а гулять вдоль Днепра был точно не сезон. Позади справа снова грохотали взрывы снарядов в Днепропетровске.
Мы тащили носилки. Кому не хватило носилок — ехали на плащ-палатках. Повезло, что берег и край леса тут не были изрыты кротами, не бугрились торчавшими из-под земли корнями. В лесу такой номер не пройдёт. Но там хоть шестов можно нарубить…
— Хальт! Хенде хох! — голос, резкий, как выстрел, оборвал все мысли о дальнейших действиях по эвакуации. Отряд остановился.
— Ты охренел⁈ Мы тут, сука, ночью, под пулемётами, к своим шли, чтоб свои нас за фашистов приняли⁈
Голос Тимофеева дрожал. Это очень напоминало близкий срыв, который имел все шансы закончиться плохо. Гаврила держался до последнего, но край терпения есть даже у святых. У несвятых, таких, как бойцы дивизионной разведки, он есть тоже. Мы вышли за него, когда перешли мост через Ольшанку, за которым на его глазах от ужаса рвало Лиду, а Гейка Еремеев остервенело топтал подачку от заискивающе улыбавшихся селян.
— Бросить оружие! На колени! Руки вверх! — голос из лесочка шуток не шутил. Я словно воочию видел, как поднималась шерсть на загривке сибиряка-медведя, который был готов убивать, уже не глядя на тех, кто стоял позади него.
Шагнув вперёд, встал перед Гаврилой и посмотрел ему в глаза. И понял, что либо опоздал, либо почти опоздал. Положил руку на плечо старшины, напряжённое до звона, и покачал головой. А потом кивнул Кате Беловой, стоявшей за ним.
— Никогда советский человек не встанет на колени перед другим советским человеком! — её звонкий, чистый голос заставил Тимофеева вздрогнуть. Она шагнула вперёд, как пионер-герой, вытянувшись в струну, продолжая:
— Один советский человек — друг и брат всякому другому!
— Или сестра, мать твою за ногу да об угол! — тряхнув головой, шагнула вперёд решительно с другой стороны Оксана.
— Твою в гробину! Окся⁈ Ты, что ли⁈ — три разных голоса закричали с трёх разных точек. Один из них принадлежал тому первому, резкому.
И из-за деревьев показались фигуры в накидках со странными крупными пятнами неровной формы.
Глава 16
Твою дивизию
Одна из пятнистых фигур замерла на полушаге, как на стену напоровшись. А из-за спины Оксаны вышла, еле переставляя ноги, Лида.
— Коля?.. Коленька! — она рванулась к нему, падая, поднимаясь и снова падая, как раненая птица.
— Лида⁈ Лидушка!.. — кричал он, летя навстречу, откидывая за спину винтовку.
Они обнялись резко, порывисто, чуть отодвинулись, будто проверяя, что глаза не врут, ощупывая друг друга дрожащими руками, а потом стали целоваться, судорожно, словно клевали друг друга, едва касаясь губами щёк, глаз, лбов…
Рядом крякнул Тимофеев. Уже вполне взявший себя в руки, и теперь, кажется, слегка смущённый этой сценой. Я перевёл взгляд на Оксану, к которой шли, с улыбками поглядывая на обнимавшихся бойца и медсестру, остальные «пятнистые».
— Муж, — выдохнула-всхлипнула она, скорее почуяв, чем заметив мой взгляд. — Перед самой войной расписались. Живой Колясик, радость-то какая, мать твою…
— За ногу да об угол, весь фронт знает! А я, главное, гляжу — ты-не ты?
Коренастый здоровяк подошёл к старшине и протянул широкую ладонь. Тот пожал её и обнял подошедшего, хлопнув по спине.