По толпе прокатился вздох – единой, общей волной, как бывает только у людей, что пережили одно горе или одну радость на всех. Какая‑то старуха перекрестилась, не таясь. Старики заулыбались, расправляя плечи, будто это они сами, прямо сейчас, рубили фашистов под началом далёкого, незнакомого, но уже родного лейтенанта Соколовского.
– … В упорных боях на Западном направлении фронта батальон капитана Козули двадцать восемь часов успешно отражал все атаки крупных сил противника, нанес им тяжелые потери и удержал свои позиции до подхода подкреплений. После артиллерийской подготовки пьяные немецкие солдаты пошли в атаку. Когда немцы подошли совсем близко, наши стрелки, пулеметчики и минометчики одновременно открыли огонь. Враг был отброшен! Командиры первой и третьей рот товарищи Шереметьев и Зуев повели своих бойцов в атаку. Свыше ста пятидесяти вражеских солдат и офицеров было убито. Двадцать один немец сдался в плен.
– Пьяные воевать нас пришли, сволочи! – выкрикнула какая‑то из баб, и по толпе прокатился гул. – А наши‑то их – вона как! Двадцать одного паскудника живьём взяли!
– Тише ты! – шикнула на неё старуха в чёрном. – Дай слухать дале!
– Батареи лейтенанта Трушкина и младшего лейтенанта Шевченко разгромили немецкую автоколонну. После первого же залпа головные немецкие машины взлетели на воздух. Фашисты заметались по дороге, пытаясь отвести уцелевшие машины в лес. Тогда младший лейтенант Шевченко выкатил орудия своей батареи на открытую позицию и прямой наводкой стал бить по фашистской колонне. Артиллерийским огнем были уничтожены тридцать грузовых машин, легковой автомобиль и четыре мотоцикла противника.
– Так их, сук последних! Сыпь, сыпь им, Трушкин, сыпь им, милок! – бубнил, утирая слезящиеся глаза, старик с костылём.
Я слушал, прислонившись плечом к столбу крыльца, и думал о том, как же странно устроена война. Все эти сводки, вне зависимости от того, какая из сторон их сводила, всегда были смесью правды, полуправды и откровенного вранья. Реальные потери замалчивались, успехи преувеличивались, об окружениях и разгромах не сообщалось. Оно, конечно, понятно – поддержка боевого духа, вселение уверенности. И только сейчас, глядя на лица этих людей, их светящиеся глаза, я понимал, для чего именно это делалось. Людям всегда нужна надежда. Им нужно знать, что где‑то там, на фронте, в городах и деревнях, которые они вряд ли отыскали бы на карте Союза, наши бойцы не просто умирают, а побеждают. Что враг не всесилен, что немецкую военную машину можно и нужно бить, что фашиста можно гнать, брать в плен. А если для этого требовалось чуть приукрасить действительность… Эта цель оправдывала подобные средства и методы, как по мне.
Голос Левитана изменился. Исчезли воодушевлённые, энергичные и торжественные ноты, уступив место сдержанной, сухой ярости. И такой же скорби.
– Захватив города и села Советской Эстонии, немецкие фашисты начали истреблять эстонский народ. Оккупация немцами каждого города, местечка и населенного пункта повсюду сопровождалась грабежами, насилиями и массовыми убийствами. Житель волости Равила, Александр Кельгумяэ, бежавший из фашистского ада, рассказывает: «Я был в местечке Лихула, когда фашисты заняли его. В первый же день палачи казнили десятки ни в чем не повинных людей. Среди расстрелянных было тринадцать юношей и девушек‑подростков»
Толпа замерла. Бабы прижимали ладони к губам, дети тянули за подолы молчавших матерей, старики сжимали сухие кулаки.
– Работник коммунального хозяйства города Тарту товарищ Янсен заявил: «В городском парке группа немецких штурмовиков остановила одиннадцатилетнего сына моего соседа Карла Веске. Заметив на мальчике красный галстук, фашисты схватили пионера и потащили к высокому каштановому дереву. Один из бандитов принес веревку. С хладнокровием садистов они сделали петлю, надели ее на мальчика и повесили его на дереве. Труп висел два дня в парке. Родителям не разрешали похоронить их ребенка».
Над Малыми Вербами висела тишина. Мёртвая. Дети перестали ёрзать, старухи перестали креститься. Только чёрная тарелка репродуктора, похожая сейчас на алтарь какого‑то страшного культа, вещала, извергая слово за словом, тяжёлые, как могильные плиты, и голос Левитана, знаменитый и неповторимый баритон, звучал как приговор. Каждому из нас, любому из тех, кто слушал сводки. Потому что теперь мы знали, услышав из первых уст, от того, в ком не сомневался весь Советский Союз, что бывает с теми, кто не снимает красный галстук. И с деревнями, которые помогают красноармейцам и партизанам.
Панасенко медленно, очень медленно повернулся ко мне, найдя взглядом на крыльце, у столбика. Глаза его, ещё несколько минут назад горевшие верой в скорую победу, были пустыми и страшными. Он посмотрел на меня, потом на Бориса Наумовича, и потом снова на меня. И всё, что я сказал ему вчера, всё, что он слышал тогда, но, может быть, не до конца понимал, не хотел принимать, теперь предстало перед ним во всей своей чудовищной, неотвратимой ясности.
Одиннадцать лет. Четвёртый класс. Сын Карла Веске не снял красный галстук, фашисты повесили его на каштане, а родителей двое суток не подпускали к телу.
Майор и капитан, как и председатель, смотрели на меня, молча. Молчал и я. Вся правда уже была сказана – вчера, в прокуренной комнатушке правления, когда я честно говорил Григорию Ивановичу, какой именно риск он на себя берёт. Сегодня у этой страшной правды появилось место жительства, ставшее местом смерти: советский город Тарту. И возраст – одиннадцать лет.
– Слыхали? – произнёс он хрипло, обращаясь уже к толпе селян. – Наши бьют фашиста по всем фронтам. И скоро вернутся, выгоняя его прочь! А пока – мы тут, мы их дождёмся и своих не бросим. Так, товарищи?
Толпа загудела негромко, но уверенно и едино. И я заметил,что бабы, ещё вчера косившиеся на нас с опаской, теперь смотрели по‑другому. Как старики с натугой распрямляли спины, а босоногие мальчишки, те самые, что бегали по пыльному просёлку, сжимали кулаки. Все, каждый, от мала до велика, принимал обещание председателя. Не отступаясь, не споря и не торгуясь.
К вечеру меня и Оксану привезли в лагерь с попутными телегами, гружёнными тем, что отдавали нам в дорогу сельчане. Мешки с мукой, крынки с топлёным салом, с мёдом. Поношенная, но целая тёплая одежда – полушубки, ватники, вязаные носки и рукавицы. Всё то, без чего в осенних лесах, которые рано или поздно станут зимними, отряду не протянуть. Тем более по пути на северо‑восток.
Мы задержались дольше всех: я расписывал сельскому фельдшеру дозировки и порядок применения трофейных лекарств, Оксана обучала девчат, вызвавшихся приглядеть за ранеными. Все вызвались, до единой. А потом я распределял бойцов по местам, которые подготовили местные. «Средние» могли продержаться в стоявшем на отшибе здании не то элеватора, не то ещё какой‑то сельско‑хозяйственной постройке, их можно было навещать раз в два‑три дня, помогая с перевязками и принося лекарства и продукты. Отдельно дважды напомнил, чтобы в эту сторону не ходили одной и той же дорогой, если в деревне будут немцы – натоптанные тропки в лес они начнут минировать уже совсем скоро, если ещё не начали, а уж над тем, чтобы пустить очередь из пулемёта в фигуру на фоне деревьев, точно думать лишней секунды не станут.
«Тяжелых», тех, кто был частью без сознания, разместил по домам, выбирая те, где подвалы были посуше и поглуше. А ещё, ненавидя себя самого, те, в которых жили старики и старухи, вдовы и бобыли. Старые люди понимали мою людоедскую логику, кивая и не противясь.
– Ты не казнись, сынку, –положил мне на плечо коричневую дрожащую руку один дед. Я не вздрогнул чудом. На ладони не хватало двух пальцев, а под шрамами шевелились синие узлы вен. – Мы ж с пониманием. Колы нагрянет немец – лучше, шоб нас пострелялы, а не жинок с дитями. Ладно ты всё сробыв, дохтур, ладно!
От этих слов, от простой и беспощадной мудрости старика, на душе скребли не кошки. Там будто шаркали и лязгали гусеницами Ганомаги с чёрными крестами на бортах.