Лупа и сам не заметил, как пропитался яростью. Он кожей ощущал, что обрастает шерстью. Это превращение пришлось не по нраву бледному, обнимавшему его чудовищу. Оно нехотя отлипло. На прощание несколько раз попыталось лизнуть его, но язык наткнулся на жесткую волчью шерсть, которой покрылось лицо Лупы, и демон жалобно взвыл. Тьма была переполнена подобными завываниями. Время от времени в них прорезывались торжествующий вопль и страдающий отчаянный вскрик жертвы, у которой не хватило мужества выдержать испытание. Это были те, у кого челюсти не вытянулись в волчий щипец, у кого сердце не переродилось.

Лупа теперь ясно ощущал весь набор запахов, переполнивших пещеру, и среди них откровенно торжествовал один, свежий, ведущий на волю. Он двинулся на его зов. Запах усилился, и скоро он ощутил прикосновение ночного ветерка. Когда Лупа в числе других испытуемых выбрался наружу, он уже мало что соображал. Действовал по наитию. Наброшенная на него при выходе волчья шкура принудила его завыть, и он завыл. Точнее заскулил радостно, с переливами. Хотелось есть, и он опечалился. Лупа вздрогнул, узрев в небе полногрудую луну. Звезды отсутствовали. Говорят, Залмоксис любит кататься на молодом месяце и сверху обозревать землю. Вообще, мир вокруг новорожденного заметно изменился. Обострились запахи, пронзительнее стали звуки, исчезли краски. Все вокруг стало серым, но в этой серости оказалось куда больше переливов, чем оттенков в каком?либо цвете. Заметно укрупнившаяся с того момента, как Лупа со своей сотней явился в лагерь, стая тихо и нудно тянула волчью песню. От этого напева у врагов кровь стыла в жилах.

Вот они враги. Он давно ощутил их присутствие, но только сейчас разглядел их.

Посреди лагерной площади, в пределах круга, образованного кострами, толпились пленные – те, кто посягнул на волчью обитель, чья гордыня унизила мир. Глядя на них, Лупа испытал прилив ярости и сначала завыл тонко, подпевая общему хору, потом повел свою песню, громкую, пронзительную, внушавшую врагам ужас. Враги дрогнули, кто?то пал на колени, кто?то вскинул руки, обращаясь с мольбой к своим маломощным богам.

В следующее мгновение кто?то чрезвычайно бородатый, огромный, поражающий шириной плеч – не сам ли вожак стаи Децебал?! – махнул рукой, и стая вновь обращенных молодых волков бросилась на пленных. Терзали павших. Кто?то из пленных покорно откидывал голову и мелко вздрагивал, когда зубы молодого волка впивались ему в глотку. Один из них отважился сопротивляться, с жутким криком пытался освободить связанные руки. Не тут?то было! Римлянин был невысок, седовлас, толстопуз, на голове декурионский шлем, однако дрался отчаянно. Его повалили втроем, и молодой, богатырского телосложения волк, побратим Лупы, Скорило впился в его горло зубами. Потом все пили кровь поверженного врага, жевали кусочки его сердца. Даже вожак смочил в крови длинные обвисшие усы.

Подступил рассвет – первый в многотрудной воинской жизни Лупы и Скорило. Молодые волки не расставались, теперь они были побратимы. Все, кто выдержал испытание и нашел выход из пещеры, теперь считались одним выводком. В память о самой длинной, самой таинственной ночи в их жизни они обменивались подарками. Скорило вручил Лупе шлем растерзанного декуриона. Лупа с радостью отдал побратиму навязанную отцом каску с гребнем. То?то было радости, когда обнаружилось, что горшок декуриона плотно сел на голове юноши, а Скориле впору пришелся мятый римский колпак.

До следующего вечера новики отдыхали. С приходом темноты Лупу и пожилого воина из его прежней сотни Буридава вызвали к царю.

Децебал встретил Лупу у порога, положил руки на плечи.

— Крепись, сынок. Они взяли Даоус–Даву.

Лупа напрягся, спросил.

— Отец? Мать?

— Все погибли. Амброзона сбросили со стены. Что случилось с матерью и сестрами не знаю. Боюсь, что худшее…

Лупа отвел глаза.

— Когда в бой, вожак? Поставь меня в первый ряд.

— Нет, сынок. Тебе придется послужить врагам.

Лупа отшатнулся. Буридав во время разговора оставался спокоен, это был пожилой, опытный волк.

— Послушай, сынок, – как ни в чем не бывало, спросил Децебал, – я слыхал, ты обменялся шлемами с моим племянником Скорилой? Этот тебе впору?

— В самый раз, государь.

— Вот и хорошо. Оставишь его в лагере на мое попечение. Наденешь, когда вернешься. Пойдешь в нем в бой. Кровь врага в бою вкуснее. Ты все понял, Лупа? Твой отец уверял меня, что лучше тебя никто не знает местность вокруг Даоус–Давы и пути, ведущие к Тапам. Все, что услышишь в римском лагере, передавай Буридаву, он не так хорошо владеет латинским, как ты, ведь этот язык тебе родной. Твоя мать, достойная женщина, была родом оттуда, – он махнул рукой в сторону Данувия. – Теперь самое важное, вам необходимо заманить врага в Медвежье урочище. Как – это вы решите с Буридавом на месте.

— Да, государь. Значит, мне не придется кидать жребий?

— Нет, но твоя ноша будет не менее почетна, чем удел посланника к Залмоксису. Гордись тем, что можешь порадовать старца, если поможешь завести в урочище сотенный отряд. Ступай. Вместе с Буридавом вы будете пасти овец на лугах Ориеште. Увидев вражеских солдат, выкажешь радость. Овец не жалей. Забей для них барана, они ее любят, баранину. Пусть обожрутся. Одним словом, веди себя по обстановке, уверяй, что ты подлинный римлянин и рад свободе. Если предложат быть проводником, требуй плату.

— Понял, государь.

— Ступай.

* * *

Посланца к небесному деду Залмоксису совет братства решил отправить в день летнего солнцестояния, когда землю радует самый длинный день и печалит самая короткая ночь. Это известие вызвало ликование среди всех собравшихся в лагере и возле него бойцов.

Во–первых, это означало, что царь и сильные окончательно решили устроить римлянам «ночь когтей». Во–вторых, великая честь тому, кто отправится на небеса и изложит Залмоксису просьбы его народа. Воины ходили гордые – каждому из них мог достаться счастливый жребий. Понятно, что следует послать лучшего из лучших, но устраивать состязания, меряться удалью, как в былые годы, времени нет, так что теперь каждый мог надеяться на удачу. Полисты облачат счастливчика в белые одежды – широкие шаровары, такую же длиннополую белую рубаху и безрукавку из тончайшей овечьей шерсти. Выдадут папаху из овчины мехом наружу, поклонятся, пропоют священную песню, и пожалуйста – ступай на небеса.

Хорошо. Весело.

Не передать, как молоденький Лупа завидовал старшим товарищам. Ему едва удалось уговорить царя разрешить остаться в лагере до обряда. Очень хотелось поучаствовать в общем празднике, услышать волю богов. Царь разрешил, но приказал особенно глаза не мозолить. Спрятаться в уголке, сидеть в подаренном Скорило шлеме. Спрятаться?то он спрятался, однако в лагере его по–прежнему окликали «римский горшок».

Обидно.

Еще обидней, что в день торжества бог ветра Гебейлезис едва не нарушил праздничный настрой – нагнал тучи, пригрозил дождем.

Не тут?то было.

Никто из членов волчьего братства не дрогнул. Все вооружились луками, и каждый воин принялся метать стрелы в придвинувшиеся к долине облака. Стреляли метко, бог ветра и грозы дрогнул, отступил. С воодушевлением, гордые победой над супостатом и недругом Залмоксиса, воины приступили к торжественной церемонии. Первым делом вынесли священное царское знамя, на котором был изображен волк с головой дракона, на шестах вывесили окровавленные бараньи шкуры. Жрецы пропели призывную песню и зажгли костры, чтобы привлечь внимание господаря. Солнце светило ярко, звучно, видно, Залмоксису пришлись по душе настрой семидесятитысячной рати, строгий обрядовый чин, бой барабанов, копья, воткнутые в отверстия в ритуальном камне.

Наконец главный жрец вскинул руки вверх и воззвал.

— Прими гонца, вседержитель. Мы выбрали чистого сердцем и храброго в бою. Прими его и дай ответ, как поступить с пришлыми? Всех ли предать смерти или оставить с десяток, чтобы те рассказали своим детям и внукам, что неповадно идти на святую землю, которой ты, Залмоксис, отец и покровитель.