Я не знал, что и ответить: свести предложение к шутке или послать этого типа куда подальше. Молод я был посылать взрослых дядей, да еще при исполнении. И шутить как следует не научился. А потому промолчал. Губы сжать – это всегда легче.

Не дождавшись возражений, господин Бобров надел маску искреннего довольства и заурчал, словно объевшийся сметаны котяра:

– Спасибо, голубчик вы мой! Не знаю, как вас и благодарить-то! Молчание – знак согласия, Игорь Федорович. Согласия, любезный друг!.. – подчеркнул он, чтоб мне некуда было отступать.

Отступить, конечно же, я мог, да гордость проклятая помешала – фамильная она у нас.

Поймав меня на крючок в Архиерейском саду, Бобров отправился ловить моих родных. Это было занятие посложнее. Отец у меня не лыком шит. Мать, как всякая женщина, сердцем чует, к тому же моя мать – почище всякой. Ну и деда на бобах не проведешь. Но инспектор ухитрился, однако, взять господ Пришвиных на фук – профессионал он по вранью. Служба у него такая.

Заранее сочинил он для меня легенду, как для настоящего разведчика, которого засылают куда-нибудь к моголам или оттоманцам. Тщательно отработал детали, провел репетицию, заставив меня задавать ему самые каверзные вопросы, и был готов к любому повороту разговора. Да и знал он неплохо моих родителей – и раньше знал, а теперь изучил особо.

Было как раз время ужинать, и Боброва первым делом усадили за стол. Славным борщом накормили – со сметаной, в которой ложка не тонет. Кроликом тушеным попотчевали, да с моченой брусничкой. А запивать это дело следовало можжевеловой настойкой домашнего – по особенному рецепту – изготовления. Перед ней даже идейные трезвенники устоять не в силах. Много раз рюмочка перебывала в его широкой лапище, густо поросшей черной с проседью шерстью. Рот с готовностью приоткроется, локоть взметнется, словно честь отдавая, кадык перекатится, и горячая сладковатая волна омоет сердцевину инспекторова крепкого тела…

Откушали мы – с чувством, с толком, с расстановкой. Девочки унесли грязную посуду на кухню. За столом остались впятером: отец, мать, дед да мы с инспектором. Откинулся господин следователь на спинку стула. Сытые у него глазки были, сонные даже, но ума в них ничуть не убавилось. Заговорил медленно, ласково почти, умурлыкивая нас – вздрюченных, с нервами как тугая тетива натянутыми. Это с виду мы железные, внутри-то – люди как люди. Грешны и страдающи.

– Забрел я к вам, любезные мои хозяева, не просто так. Врать не стану. По делу служилому забрел. У сына вашего старшего, Игоря Федоровича, долг перед Отечеством обнаружился. Так, пустячок вроде, а исполнить требуется. Как гласит Его Величество Закон Сибирской нашей Республики, содействие дознанию и уголовному следствию – священный долг каждого гражданина. Опознать надо лютого убивца, налетчика, что задержан в деревне Волочаевке Ка-дынской волости. Видел сыночек ваш, как это исчадие диа-волово женщину с ребеночком в заложники взял, от стражи спасаясь, но по моей слезной просьбе Игорь Федорович вам не рассказывал. Давненько это было, да поймали лихоимца только теперь. Ранили его в перестрелке, привезти сюда никак невозможно. На место надо поспешать.

И все такое прочее… Красиво брехал Бобров. Переигрывал малость, но это легко было списать на действие можжевеловки. Два часа застольного разговора – и дело сделано: мои отец и мать дали свое родительское согласие. Умеючи, можно обмануть даже архангела у райских врат.

Мой семнадцатый день рождения отметили в походе. Это было вчера – в мокром, продуваемом всеми ветрами березняке. Сварили пунш из самогонки пополам с рябиновым вином и знатно отметили, заодно полечившись от простуды. Тянули пьяными голосами задушевные народные песни. Особенно мне нравилась «По диким степям Забайкалья», я просил спеть ее снова и снова. Сначала уважили именинника, потом сказали строго – словно капризному ребенку, требующему Луну с неба: «Хорошенького понемножку», и я увял.

А сегодня опять марш. Кони осторожно ступали по схватившемуся под утро ледку. Копыта скользили, кони храпели, седоки натягивали поводья и костерили несчастных животин, проклятущую судьбу и сволочную погоду – в бога, в душу, в мать. Днем ледок растаял, и отряд снова шел по раскисшей земле, по единой сибирской дороге, протянувшейся, казалось, от самого Уральского Камня и до Охотских морей.

– Уж больно много в наших краях чертовщины. И шагу не ступить, чтоб не спотыкнуться. Чуть ли не у каждого кого-нибудь в роду нечисть поганая сгубила. Тетку мою Дарью лобоста утопила ни за что ни про что, – бубнили за спиной.

Не было сил даже голову повернуть, глянуть, кто там брешет так складно. В чугунке моем гудело первое в жизни похмелье, распирало его тяжким, тошным варевом.

– Жара была в то лето как на адских сковородах. Не продохнуть. А пшаничка-то ждать не станет – жать самое время. Перестоит – беда… Только к полуночи отпустили Дарью с гумна. И пошла она на речку – пот дневной да пыль полевую смыть. Веночек из васильков сплела, косы русые распустила – ангел сущий. Красавица была писаная, и до того хороша, и до того себя любила, что всем ухажерам своим от ворот поворот давала. Прынца все ждала, чтоб в тереме золоченом жить да кажный божий день наряды менять. И дождалась…

– Красавица, значить… А ты чего тогда такой прыщавый, глаза – пуговицы, а нос картошкой?

– Перебить каждый может! – огрызнулся рассказчик. – Невелик труд! Понимания ни на грош – вот сам теперь и рассказывай! – Умолк.

– Да ты не обижайся, Федул. Но сам посуди…

– Ладно уж… В бабку мою Дарья уродилась, а батя мой, брат ейный, – в деда. Испокон веку кого из Прохоровых ни возьми – либо рожа крива, либо мозги набекрень. Вот и вся хитрость… Ну так вот… Идет Дарья к воде, видит впереди карлицу голую, зело волосатую – ростом не больше дворняги. Не испугалась Дарья – напротив, шагу прибавила: любопытно ей стало. Подходит к карлице, а та знай себе растет. Уж и тетку переросла, потом с корову стала – не меньше. На камне сидит, волосья свои длиннющие гребнем расчесывает. Дарье бы повернуть. Ясно же: дело нечисто. А она к реке вприпрыжку. Пальцем в лобосту тычет, язык кажет, мол, свет таких образин не видел. И верно – уродина жуткая: кожа серая, груди огромные, до пупа свисают, пальцы скрюченные, клыки изо рта торчат, космы перепутаны, сора в них всякого – немерено. Чесать – вовек не расчесать.

– Гроза, небось, надвигалась или буря маячила. Иначе откуда б ей взяться? – снова вклинился второй, подковыристый голос.

– Ну, опять ты… – подосадовал рассказчик, однако продолжил: – Словом, обиделась злая русалища на Дарью, обиделась жутко, но виду не подала. «Купаться-то будем, красавица? – спрашивает, будто они подружки старые. – Вода – молоко парное». – «Будем, – отвечает Дарья, – если ты всю воду из реки не выплеснешь». И сарафан с себя стягивать начинает – через голову, знамо дело. Тут-то на нее лобоста и накинулась. Сарафан вокруг шеи намотала – не вздохнуть и помощи не позвать, волосами ноги запутала, потащила тетку с собой. Так под воду и утянула. Только веночек на берегу остался. Мужики потом реку пробагорили верст на пять. Все одно: тела не нашли.

– А мово кума Гаврилу встрешный расшиб. Было это, как сейчас помню, на Михея-мокреню, – затараторил третий солдат; понял, что никто не перебивает, и перестал частить. – Гостил он у крестной своей и загостился, домой пошел затемно. Дождь тады лил как из ведра – значить, к урожаю знатному. Выпили мужики по этому случаю хорошо, но не до смерти; бабы тоже пригубили, так что до утра песни пели. А Гаврила ничуть не перебрал: ретивых подливал окорачивал, стопки половинил – путь-то неблизкий. Когда из-за стола выбрался, почти и не качался, считай. Отговаривать его стала крестная, заночевать упрашивала. Но не уломала – упрямый у меня был кум. Солнышко ясное село за черную тучу, а ему хоть бы что, перекресток впереди бедовый, там народу страсть сколько побито да покалечено, а ему все ничего. Идет себе и под нос бубнит: «Не боюсь я ни встрешного, ни поперешного!» И накликал Гаврила лихо. Только на перекресток этот вступил, налетел на него вихрем встрешный и ударил всей силой своей окаянной. Полетел Гаврила вверх тормашками и о столб верстовой расшибся насмерть… А откуда я это знаю? Так ведь вся деревня потом кума со столба соскребала да в домовину еловую по кусочку складывала,