— Мелли родила? Она с вами?
— Да.
— А почему она здесь? Почему не в Мэйконе у своих родственников, у тетки? Мне всегда казалось, что вы не слишком-то к ней расположены, мисс, хотя она и доводится родной сестрой Чарли. Ну-ка объясни, как это произошло.
— Это очень длинная история, миссис Фонтейн. Может быть, мы вернемся в дом и вы присядете?
— Я прекрасно могу слушать стоя, — отрезала бабушка. — А если ты начнешь рассказывать при них, они расхныкаются, разжалобят тебя и доведут до слез. Ну, а теперь выкладывай.
Скарлетт начала, запинаясь, описывать осаду Атланты и состояние Мелани, и по мере того как под острым, пронзительным взглядом старой дамы, ни на минуту не сводившей с нее глаз, текло ее повествование и развертывались события, она находила нужные слова для описания пережитых ею ужасов. Все живо воскресло в ее памяти: одуряющий зной того памятного дня, когда начались роды, ее отчаянный страх, их бегство и вероломство Ретта. Она описала эту сумасшедшую, полную призраков ночь, мерцание бивачных огней — то ли в стане конфедератов, то ли у неприятеля, обгорелые печные трубы, возникшие перед ней на рассвете, трупы людей и лошадей вдоль дороги, разоренный край, голод, ужас при мысли, что и Тара лежит в развалинах.
— Мне казалось, что надо только добраться домой, к маме, и она как-то сумеет все уладить, и я сброшу с плеч эту ношу. Возвращаясь домой, я думала: самое страшное уже позади. Но, узнав, что мама умерла, я поняла: вот оно — самое страшное.
Она опустила глаза и умолкла, ожидая, что скажет бабушка Фонтейн. «Верно, до нее не дошло, чего я натерпелась», — мелькнула у Скарлетт мысль — слишком уж долгим показалось ей наступившее молчание. Но вот старая дама заговорила, и голос ее звучал необычайно тепло — никогда еще Скарлетт не слыхала, чтобы бабушка Фонтейн так тепло говорила с кем-нибудь.
— Дитя мое, это очень плохо для женщины — познать самое страшное, потому что тогда она перестает вообще чего бы то ни было бояться. А это скверно, когда у женщины нет страха в душе. Ты думаешь, я ничего не поняла из твоего рассказа, не поняла, каково тебе пришлось? Нет, я поняла, все поняла. Примерно в твоем возрасте я видела бунт индейцев — это было после резни в форте Миме. Да, примерно в твоем возрасте, — повторила она каким-то отрешенным тоном, — ведь это было пятьдесят с лишним лет назад. Мне удалось заползти в кусты и спрятаться: я лежала там и видела, как горел наш дом и как индейцы снимали скальпы с моих братьев и сестер. А я лежала в кустах и могла только молиться богу, чтобы сполохи пожара не открыли индейцам меня в моем укрытии. А они выволокли из дома мою мать и убили ее в двадцати шагах от меня. И с нее тоже сняли скальп. И один индеец несколько раз подходил к ней и снова и снова ударял ее томагавком по голове. А я… я, мамина любимица, лежала там, в кустах, и видела все это… Наутро я направилась к ближайшему жилью, а оно было за тридцать миль от нашего дома. Я шла туда трое суток, пробираясь болотами, прячась от индейцев, и потом все думали, что я лишусь рассудка… Вот тут-то я и встретила доктора Фонтейна. Он лечил меня… Да, да, пятьдесят лет минуло с тех пор, но с той минуты я уже никогда не боялась никого и ничего, потому что самое страшное, что могло случиться со мной, уже случилось. И то, что я больше никогда не знала страха, принесло мне в жизни много бед. Бог предназначил женщине быть скромным, боязливым существом, а если женщина ничего не боится, в этом есть что-то противное природе… Нужно сохранить в себе способность чего-то бояться, Скарлетт… так же, как способность любить…
Голос ее замер, она стояла молча, и взгляд ее был обращен к тому дню, пол-столетия назад, когда она в последний раз испытала страх. Скарлетт нетерпеливо переступала с ноги на ногу. Она надеялась, что бабушка поймет, как ей сейчас трудно, и, может быть, даже укажет какой-то выход. А вместо этого она, как все старики, принялась толковать о том, что произошло, когда никого еще и на свете не было, и что сейчас не может никого интересовать. Скарлетт пожалела, что разоткровенничалась с ней.
— Ладно, поезжай домой, дитя мое, а то там переполошатся, — неожиданно сказала бабушка. — И сегодня же после обеда пришли Порка с повозкой… И не воображай, что когда-нибудь сможешь сбросить свою ношу с плеч. Потому что ты не сможешь. Я знаю.
Бабье лето затянулось в этом году до ноября, дни стояли теплые, и у обитателей Тары немного посветлело на душе. Самое страшное осталось позади. Теперь у них была лошадь, и можно было ездить, а не ходить пешком. На завтрак появилась яичница и на ужин — жареная свинина, и это вносило приятное разнообразие в меню из ямса, арахиса и сушеных яблок, а один раз они даже устроили себе праздник с помощью жареного цыпленка. Старую свинью в конце концов удалось изловить, и она вместе со своим потомством весело похрюкивала и зарывалась в землю в подполе, куда их упрятали. Иной раз поросята поднимали такую шумную возню, что никто в доме не слышал друг друга, но шум этот был приятен. Он напоминал о том, что, когда придут холода и настанет время резать свиней, у господ будет свежая свинина, а у негров — требуха, и значит, едой на зиму обеспечены все.
Посещение Фонтейнов укрепило дух Скарлетт больше, чем она сама это понимала. Сознание, что где-то есть соседи, что кто-то из старых друзей уцелел и уцелели их дома, развеяло чувство одиночества и невозвратимой утраты, угнетавшее ее первые недели по возвращении домой. И Фонтейны, и Тарлтоны, чьи плантации лежали в стороне от пути, по которому шли войска, щедро делились своими небольшими запасами продуктов. Сосед должен помогать соседу — таков был неписаный закон этого края, — и никто не соглашался взять у Скарлетт ни единого пенни. Она бы сделала то же самое для них, говорили ей; она все возместит им на будущий год натурой, когда ее плантации начнут давать урожай.
Теперь у Скарлетт была еда для всех ее домочадцев, была лошадь, были деньги и драгоценности, взятые у дезертира-янки, и на первый план выступила потребность в одежде. Она понимала, что послать Порка на юг, чтобы купить одежду, было рискованно — янки или свои же конфедераты могли отнять у него лошадь. Но так или иначе, деньги на приобретение одежды и лошадь с повозкой для поездки у нее были и оставалась надежда, что Порку повезет и он благополучно возвратится домой. Да, худшее осталось позади.
Каждое утро, вставая с постели, Скарлетт благодарила бога за ясное голубое небо и теплое солнце, ибо каждый погожий день отодвигал неотвратимую минуту, когда без теплой одежды уже не обойтись. И с каждым теплым днем росли груды хлопка в опустевших негритянских хижинах — единственное место на плантации, где теперь можно было хранить собранный хлопок, которого в поле оказалось даже больше, чем предполагал Порк, — его, по-видимому, могло набраться тюка четыре, и скоро все хижины будут забиты им до отказа.
Скарлетт не намеревалась собирать хлопок сама, даже после язвительной отповеди бабушки Фонтейн. Ей казалось просто невообразимым, чтобы она, Скарлетт О'Хара, ныне полновластная хозяйка поместья, пошла работать в поле. Она тем самым поставила бы себя в один ряд с голодранкой миссис Слэттери и ее Эмми. Скарлетт рассчитывала, что собирать хлопок будут негры, а она вместе с выздоравливающими сестрами займется домашним хозяйством, однако тут ей пришлось столкнуться с кастовым чувством, еще более сильным, чем ее собственное. При одном упоминании о работе в поле Порк, Мамушка и Присей подняли страшный крик. Они твердили одно: «Мы — домашняя челядь, мы не для полевых работ». Мамушка особенно яростно утверждала, что она никогда не работала даже на усадьбе, не то что на плантации. Она и родилась-то в барском доме у самих Робийяров, а не в негритянской хижине, и выросла прямо в спальне у Старой Хозяйки — спала на полу на тюфячке в ногах ее кровати. Одна только Дилси не произнесла ни слова и в упор, не мигая, так поглядела на Присей, что та съежилась под ее взглядом.
Скарлетт не пожелала слушать их возмущенные протесты и отвезла всех на хлопковое поле. Но Мамушка и Порк работали так медленно и так при этом причитали, что Скарлетт не выдержала и отослала Мамушку на кухню заниматься стряпней, а Порка снарядила в лес с силком и на речку с удочкой — добывать кроликов и опоссумов и удить рыбу. Собирать хлопок было ниже его достоинства, а охота и рыбная ловля самолюбия не ущемляли.