— Как вы, Гилярович, можете такое говорить? Пусть он даже служил в еврейской полиции. Может, у него другого выхода не было, может, немцы его принудили к этому?
— А почему гитлеровцы выбрали именно его, а не кого-либо другого? Не беспокойтесь, они знали, кого назначить старостой, кого председателем юденрата, начальником полиции.
— А разве среди старост не было таких, которые ничего плохого не сделали, даже наоборот, помогали людям?
— Так, может, ради, скажем, нескольких порядочных старост следует простить Алешку? Или, может, ради семидесяти праведников, нескольких порядочных юденратлеров и полицаев, простить преступникам зло, причиненное ими своим братьям в гетто?
— Но ведь еврейских полицаев постигло то же, что и их братьев.
— Поэтому им надо простить зло, совершенное ими при жизни? — гневно спросил Гилел. — А если б Алешку приговорили к смерти, это искупило бы его вину? Нет еще достойной кары для таких, как Алешка и Матуш. Суд над ними еще не кончился и никогда не кончится! Никогда!
— Боже, как можно все-таки равнять Матуша с Алешкой?
— А что таких, как Матуш, сами евреи приговаривали к смерти и сами же приводили приговор в исполнение, вы знаете?
Наталия Петровна задумалась, потом не совсем уверенно сказала:
— Алешка все утро хотел идти к вам, не знаю зачем. Но я его не пустила.
— Может, он хочет, чтобы я снял с него проклятие… Постойте! — крикнул вдруг Гилел. — Сейчас должен подойти мой сват, так, может… — Он задумался на секунду и обратился к Наталии: — Хорошо, пусть придет сюда. Скажите ему, чтобы он спрятался здесь где-нибудь за деревом и ждал, пока его не позовут.
— Сюда, Гилярович, он не придет.
— Если не придет, значит, все, что он рассказал, сплошная ложь. Так и скажите ему.
— А что, разве это не ложь? Наверняка ложь, вот увидите.
После ухода Наталии Петровны Гилелу начало казаться, что он, поддавшись словам этой тихой, озабоченной женщины, хотел бы, как и она, найти что-либо смягчающее вину человека, с которым он, Гилел, породнился бы, если б не Алешка. Нет, пока он не узнает правду, свадьбе не бывать. Он, Гилел, не допустит этого.
Увидев Йону с полным мешочком для талеса[25] под мышкой, которого он все время ожидал, Гилел поднялся и пошел ему навстречу.
— Вы все захватили с собой?
— Кажется, все, — ответил Йона, развязывая мешочек. — Сейчас все придут, и ваша Шифра тоже.
— Я же вас просил, чтобы это пока осталось в тайне.
— Помилуйте, реб Гилел, никому я не разболтал! Человека, побывавшего на войне, не нужно, кажется, учить сохранению тайны.
— Откуда же узнала Шифра?
— Ничего она не узнала. Когда я зашел к вам и принялся укладывать в мешочек талес, подсвечник, свечи, мне же надо было сказать ей, куда я все это забираю.
— Так выдумали бы что-нибудь.
— Ох, реб Гилел, чтоб вы были здоровы! Конечно, выдумал. Я ей сказал то же, что и свату вашему, так, мол, и так: у нас в Меджибоже будто издавна повелось за два дня до свадьбы благословлять молодых у могилы Балшема. Тогда ваша Шифра говорит: «Ну а я где? Что я, не мать своему Либерке?»
— Ну, так и быть. А он что сказал?
— Ваш сват? Он настоящий сухарь — ему все равно, что благословлять, что не благословлять. Одно только его удивляет, говорит он, зачем на кладбище, где лежат расстрелянные. Я ему ответил, что таково ваше желание и что старому человеку надо уступить. Вы же, говорю ему, раз уступили, приехали из Ленинграда сюда, чтобы справить свадьбу.
Гилел оглянулся и сказал Йоне:
— Тот тоже скоро здесь будет.
— Кто? — не понял Йона.
— Тот самый, будь проклято имя его!
— Алешка?
— Он здесь будет скрываться за каким-нибудь деревом, пока мы его не позовем. Когда надо будет, я вам подам знак, и вы его позовете.
— А вы уверены, что он придет?
Послышались приближающиеся голоса. Шифра, первой подошедшая к памятнику, припала к нему и заголосила:
— Ой, папенька, маменька, родные мои… сестрички милые, дорогие…
Эстер положила у подножия памятника букет полевых цветов, обняла Шифру и, глотая слезы, принялась ее успокаивать:
— Не надо, мама, не надо!
— Дайте ей выплакаться, — обратился Гилел к Эстер. — У нее есть кого тут оплакивать…
Воздев руки горе́, Шифра причитала:
— За что, Отец Небесный, за что?
— Его, сватья, спрашивать нечего, — Матуш поднял Шифру с земли. — Вы своим плачем их не воскресите, вы у него не единственная.
— Горе многих — половина утешения в собственной беде, хотите вы сказать? — Гилел приблизился к Матушу. — Нет, Матвей Арнольдович, нет. Оттого что в этой могиле лежит почти все местечко, а Шифра, как и я, осталась одна из всей семьи, ей… Нет, страдания других никогда никому не приносят облегчения.
— Я этого не сказал. Но что можно было сделать? Такова Божья воля. Человек не властен над своей судьбой. Бог дал…
— Знаю, знаю, — перебил его Гилел. — Бог дал, Бог взял. Он, значит, дает нам жизнь, Он же ее и забирает. На Него, значит, вы возлагаете всю вину за случившееся. На Него! Ну а человек, он что, ни за что не отвечает? Он, созданный по образу Божию, ни в чем не виноват? Праведник он? Человек только выполняет волю Господню? Раз так, убивай, режь, насилуй, бросай живых детей в яму, не забывай только сказать при этом: Бог дал, Бог взял — и утешать живых страданиями многих.
— Что с вами сегодня, сват?
— Ничего. Реб Йона, дайте мне, пожалуйста, подсвечник со свечами.
— Папа, зачем зажигают свечи? — спросила Эстер, видя, как Гилел ставит у памятника подсвечник с зажженными свечами.
— Наверно, обычай такой у них.
Гилел подозвал сына и подал ему ермолку:
— На, дитя мое, накрой голову и читай заупокойную молитву. У тебя, слава богу, есть по ком читать заупокойную молитву.
— Папа, я же не знаю, — растерянно ответил Либер.
— Говори за мной! — И Йона начал речитативом: — Исгадал вэискадаш шмей рабо…
— Постойте, реб Йона, — остановил его Гилел и обратился к сыну: — Знаю, сын мой, что ты молитвы этой не знаешь и не понимаешь ни одного слова ее. К тому же ты далек от всего этого…
— Папа!..
Но Гилела трудно было теперь остановить.
— Наш, блаженной памяти, Балшемтов говорил, что, если молитва не идет из глубины души, она никуда не доходит, она застревает в середине пути, как глас вопиющего в пустыне. Какой смысл в молитве, если ее не понимают да к тому же не верят в нее? Так прочитай, сын мой, свою собственную молитву, которую не придется разъяснять тебе, заупокойную молитву по твоим расстрелянным братьям и сестрам, по нашему замученному местечку, по всем истерзанным городам и местечкам, где хозяйничали злодеи.
— Вот тут, сын мой, была яма, — опять разразилась рыданиями Шифра. — Тут мы все стояли… Вопли, стенания, плач детей… Как не ослепло солнце, взирая на все это, как не разверзлись небеса, как не рухнул весь мир…
— Нашли время для заупокойных молитв, — заворчал Матуш. — У нас сегодня, кажется, свадьба, а не, упаси бог же, похороны.
Всегда тихий, спокойный Йона не выдержал, его голос задрожал:
— Как вы можете говорить такое? Разве у вас в Ленинграде на торжествах и праздниках не вспоминают погибших в годы войны? У вас в Ленинграде ведь тоже не найдется ни одной семьи, не потерявшей кого-нибудь из близких.
— Реб Йона, — попросил его Гилел, — будьте добры, дайте мне талес. К моей свадьбе тесть, мир праху его, заказал писцу Тору[26] и передал ее в молельню. Теперь на каждого прихожанина приходится, наверно, по нескольку свитков.
— Время теперь другое, реб Гилел.
— В мое время молельня Балшема была святая святых, а ныне святая святых — этот памятник.
Гилел накинул на себя талес, простер руки к огороженному холму и молитвенно произнес:
— Святые души замученных в яме, я, Гилел, сын Ошера, призываю вас в свидетели, что я ничем не прегрешил против вас, ни в чем не виноват перед вами, что руки мои чисты и не осквернены ни разбоем, ни насилием, не запятнаны кровью ближнего. Чистые, святые души, я, Гилел, сын Ошера, и моя жена Шифра, дочь Хайкл, приглашаем вас на свадьбу нашего единственного сына Либера. Подойди, сын мой, склони голову и прими мое благословение. Благословляю тебя, сын мой, и да сопутствует тебе на всех твоих стезях и во всех твоих деяниях удача и мое благословение. Чтобы ни ты, ни дети твои, ни дети детей твоих не знали больше никаких войн, никаких гитлеров, будь проклята их память, никаких гетто, никаких убийств! Да будет мир на земле, аминь!