— Я тоже была на войне, медицинской сестрой была, — сказала Мира Ефимовна, и лицо ее передернулось, как от боли. — Сейчас я преподавательница истории. Дочка моя тоже учительница. Она едет с мужем в Германию и будет там работать в школе. И вот я вас спрашиваю: что должна я, еврейская мать и историк, дать с собою своим детям, отправляющимся туда? Ненависть? Только ненависть?

— Есть две Германии, — начала девушка, — есть…

— Я это знаю, доченька, — перебил ее человек с орденской планкой. — Вы едете туда учить немецких детей. Так смотрите, чтобы они знали, что творилось у них в стране еще до их рождения. Надо, чтоб они знали, что есть на свете Ружин, а в Ружине портной Янкель Кригер, у которого гитлеровцы вырвали из рук трехлетнего внука и живым бросили в ров к лежавшей уже там матери. И что в Ружине есть красавица Хава, которую четыре раза гнали к яме, и что она, едва живая, выбралась оттуда и день и ночь в одной рубахе стояла по горло в воде в камышах, а после произошло такое, что ни земля, ни небо подобного не видали. И что есть в Ружине парикмахер Мотл Сморгун, бывший партизан…

— А о ком из липовецких и линецких, — обратился к девушке Матвей Васильевич, — ты должна рассказать, ты знаешь хорошо сама. О Давиде Мудрике, который изготовил в кузнице восемнадцать ножей и вывел из местечка в Шебелянский лес пятнадцать парней и трех девушек, — потом эти парни и девушки вывели в лес из местечка всех, кого фашисты еще не успели убить. И расскажи им о Моисее Пекермане, что был правой рукой Давида Мудрика в еврейском партизанском отряде…

В вагонном окне промелькнули высокие пролеты казатинского железнодорожного моста, и я направился к выходу.

Транзитный пассажир

Тот, кто никогда не был в этих местах и никогда не слыхал о станциях и местечках, мимо которых он проезжает, может подумать, что Казатин — крупный город: не всякий крупный город может похвалиться таким вокзалом, таким высоким мостом, такими платформами. И как удивился бы проезжий человек, узнав, что Казатин всего лишь…

Но я должен себе возразить: все зависит от того, с какой мерой вы подойдете к Казатину. Если сравнить его, скажем, с Монастырищем, с Тетиевом, Шпиценицем, то Казатин, конечно, город, и довольно большой, но по сравнению с Бердичевом или с Белой Церковью он, безусловно, местечко, правда, большое местечко. Ну а тем, что Казатин, так же как соседка его Жмеринка, известен более, чем некоторые крупные города, он обязан своему вокзалу.

И еще одна особенность. Случайному пассажиру, впервые здесь проезжающему, может показаться, будто Казатин по преимуществу еврейский город. Здесь, на вокзальной платформе, можно услышать еврейскую речь гораздо чаще, чем на многих других станциях. Закройте глаза, и вам покажется, что вы попали в Шаргород, в Жмеринку или в другое местечко, захваченное во время войны румынами и не пережившее такой массовой резни, как это было в других местах. Но как раз в Казатине свирепствовали гитлеровцы. Почему же кажется, будто Казатин остался еврейским городком? Да потому, что сюда наезжают из ближайших местечек пассажиры, пересаживающиеся из одного поезда в другой. Это и создает впечатление, что Казатин чуть ли не такое же местечко, как, скажем, Жмеринка.

Почему, однако, ни с того ни с сего я заговорил вдруг о Жмеринке, если я на сей раз даже не побывал там еще? Но так уж заведено: начнешь говорить о Казатиие — вспоминаешь Жмеринку, и наоборот. Не только потому, что это две узловые станции и две близкие соседки — отделяет их друг от друга час езды на электропоезде. Главным образом вспоминаешь их вместе потому, что Казатин и Жмеринка отличались от соседних местечек профессиями местных жителей. И здесь, конечно, хватало портных и сапожников, бондарей и шапочников, стекольщиков и жестянщиков, но постепенно там начинали преобладать машинисты, кочегары, проводники, ремонтники. Железнодорожный френч с блестящими пуговицами и фуражка с железнодорожной кокардой стали в Казатине и Жмеринке привычными для многих еврейских тружеников.

Но пока я среди железнодорожников евреев еще здесь не встретил. Я не вижу их также среди тех, что спешат к мосту, ведущему в город. Но мне спешить нечего. Собираюсь пробыть здесь несколько дней, успею еще походить, посмотреть. А вот в Погребище, из которого я сегодня приехал уманским поездом, очевидно, не скоро уже буду. Так хочу хотя бы отсюда, с высокого пешеходного моста над железной дорогой, еще раз посмотреть на стальные блестящие рельсы, ведущие туда.

Лесок, который встречает и провожает уманские и жашковские поезда и каждый раз получает от них привет из моего Погребища, словно шагает сюда, приближается с каждой минутой, и так быстро, что скоро я смогу пересчитать его деревья. И это, кажется, намного легче, чем пересчитать здесь рельсы. Куда ни посмотришь — рельсы, рельсы, рельсы. Они так часто сходятся и расходятся, что начинает рябить в глазах. И уже не знаешь, где кончается один путь и начинается другой. Накатанные рельсы блестят в лучах заходящего солнца до самого горизонта.

Мост над железной дорогой, как натянутая струна, отзывается на каждый проходящий поезд, а поезда здесь проходят один за другим, один за другим. Сколько прошло их с тех пор, как я стою на мосту, но ни один из них не оставил в прозрачном и легком воздухе даже ниточки дыма. Поезда лишь раскачивают электрические провода, провожающие их в дальнюю дорогу. Но я все же чувствую запах каменного угля и неостывшей золы — знакомые издавна запахи железнодорожных станций.

Где-то здесь на рельсах в годы Гражданской войны мы потерялись с моим младшим трехлетним братом Левкой. Со всех сторон на нас надвигались ревущие локомотивы с ярко горящими глазами, и запах их, горький и душный, живет во мне до сих пор, так же как живет во мне запах Роси возле плотины и мельницы…

А может быть, мне это не кажется, может быть, сюда случайно донесся дым паровоза, собирающегося обратно в Умань? Туда электровозы еще не идут. Когда же мне придется опять сесть в этот поезд? Хочу хотя бы досыта наглядеться на красно-фиолетовый горизонт, прячущий в своей дали самое красивое, самое дорогое и любимое, что есть на земле, — местечко моего далекого детства, Погребище!.. Не могу тронуться с места — тоска приковала меня к перилам моста.

И как раз в этот момент, когда выпала тихая минута — ни один поезд внизу не прогремел, — мост неожиданно заполнился густой толпой, как после прибытия пригородной электрички. Но никто не толкался, никто друг друга не обгонял. Наоборот, могло показаться, что люди здесь соревновались в медленной ходьбе. Шли группами, рядами, по четыре, по пять в ряд, и почти у каждого на груди знак принадлежности я железной дороге.

— Ге-ге-гей! По мосту в ногу не ходят, — послышался из задних рядов голос. — По мосту надо идти вольно.

— Как к реке в праздник Рошешоно[12] для ташлих[13].

Тот, кто сказал это, человек с обветренным лицом

и густыми, пшеничного цвета усами, свисающими над чисто выбритым подбородком, не был похож на еврея. К тому же он был одет в украинскую сорочку с вышитым воротником. Впрочем, сколько раз встречались мне украинцы, русские, литовцы, молдаване, так хорошо говорившие по-еврейски, что вполне могли сойти за евреев.

— А если нет реки, возле которой можно очиститься от грехов? — спрашивает девушка.

— Тогда идут омываться в микву[14].

— Куда? — вырывается у меня, и я невольно оказываюсь шестым в ряду.

— Хаскл, где ты? Нашелся еще один еврей для симпозиума. Вы можете принять участие в покупке пол-литра?

— Йонтл, ты взялся опять за свои штуки. Я не я буду, если не высажу тебя когда-нибудь из электровоза средь чистого поля, и протопаешь тогда пешком из Окницы в Казатин.

— Чем я так проштрафился перед тобой, руководитель мой?