Внезапно безо всякой причины он повернул обратно, заговорил с нами и повел нас по тропинке к берегу реки. Там, в очень красивом укромном уголке, он пригласил нас сесть. Поток плескался возле наших локтей, сверху нас прикрывала густая зелень; после недолгого отсутствия туземец принес кокосовый орех, большой кусок сандалового дерева и посох, который начал покрываться резьбой: орех — чтобы подкрепиться, сандаловое дерево — для ценного подарка, а посох — в простодушии своего тщеславия — чтобы получить преждевременную похвалу. Резьбой была покрыта лишь одна часть, однако размечен посох был по всей длине, и когда я предложил купить его, Пони (художника звали именно так) отшатнулся в ужасе. Но меня это не тронуло, и я просто отказался вернуть посох, мне давно было интересно, почему люди, проявляющие такой талант в создании узоров татуировок, не демонстрируют его больше нигде. Теперь наконец я нашел нечто, столь же талантливо выполненное в другом материале, и счел эту незавершенную вещь в наши дни распространенных во всем мире подделок удачным образцом подлинности. Я не мог объяснить Пони ни своей цели, ни своих мотивов, пришлось, не отдавая посоха, пригласить художника пойти со мной в жандармерию, где я нашел бы и деньги, и переводчика; пока что мы дали ему за сандаловое дерево боцманскую дудку. Идя за нами по долине, он беспрерывно свистел в нее. Из придорожных домов высыпали небольшие группы девушек в красной одежде и мужчины в белой. Пони приходилось объяснять им, кто эти чужеземцы, что они здесь делают, откуда у него дудка и почему теперь его ведут к вице-резиденту, хотя он не знает, накажут его или наградят, лишился ли он посоха или заключил выгодную сделку. Однако Пони надеялся на лучшее и был вполне доволен боцманской дудкой. Как только он отходил от той или иной группы любопытствующих, мы вновь слышали за спиной пронзительный свист дудки.

27 августа . Я совершил более продолжительную прогулку по долине с братом Мишелем. Мы ехали верхом на смирных лошадях, привычных к этим неровным дорогам. Погода была великолепной, общество, в котором я находился, не менее приятным, чем места, по которым проезжал. Мы первым делом въехали по крутому склону на гребень одного из тех извилистых отрогов, которые издали размечают границы солнечных и тенистых мест. По обе стороны земля чуть ли не отвесно уходила вниз. С обеих сторон — журчание падающей воды и дым очагов. Там и сям поросшие лесом холмы расступались, и наш взгляд падал вниз на угнездившиеся в глубине поселки. А высоко впереди вздымалась стена гор, зеленых там, где, казалось, невозможно укорениться колокольчику, пересеченных зигзагом людской дороги там, где, казалось, не вскарабкаться и козе. Говоря по правде, даже маркизцы, несмотря на все затраченные труды, считают эту дорогу непроезжей. Они не рискуют ехать на лошади по такой крутизне, а те, что живут западнее, приплывают и уплывают в каноэ. Я ни разу не видел холма, который бы терял так мало при приближении к нему вплотную: дело, надо полагать, в его удивительной крутизне. Когда мы обернулись, я с изумлением увидел такой глубокий ландшафт позади и так высоко полосу синего моря, увенчанную напоминающим кита островом Мотане. Однако стена гор не уменьшалась, мне даже представилось, когда я измерял ее взглядом, что она стала еще выше.

Мы свернули на лесную дорогу, стали спускаться и услышали уже поближе журчание ручьев, ощутили прохладу тех укромных мест, где стояли дома. Вокруг пели птицы. На всем пути моего гида приветствовали: «Микаел — Каоха, Микаел!» Эти дружелюбные возгласы раздавались от порогов домов, от хлопковых делянок, из темных рощ островных каштанов, и он весело отвечал на них. Там, где лесная дорога делала крутой поворот возле стремительного ручья, под густой листвой, создающей прохладную тень, мы увидели дом на крепкой пае-пае, под навесом попои ярко горел огонь, на котором стряпали ужин; здесь возгласы слились в хор, и обитатели дома выбежали, заставили нас спешиться и передохнуть. Семья казалась многочисленной: мы увидели по крайней мере восьмерых; одна из этого числа удостоила меня особым вниманием. То была мать, раздетая до пояса женщина с постаревшим лицом, но все еще густыми черными волосами, с все еще упругой грудью. Я видел, что она заметила меня, когда мы подъезжали, но вместо того чтобы обратиться с приветствием, тут же скрылась в кустах. Потом вернулась с двумя ярко-красными цветами. «До свиданья!» — приветствовала она меня не без кокетства и с этими словами сунула мне в руку цветы. — До свиданья! Я говорю по-английски». Языку моему женщина научилась у китобоя, который (поведала она мне) был «очень хорошим парнем»; я не мог не подумать о том, какой красавицей она была в те дни своей юности, и не мог не догадаться, что какие-то воспоминания о сердцееде-китобое заставили ее обратить внимание на меня. Не мог я и не задаться вопросом, что сталось с ее любовником: по каким дождливым, грязным портам он потом скитался, в какой больнице в последний раз грезил о Маркизских островах. Но эта женщина была счастливее, жила на своем зеленом острове. Разговор в затерянном среди гор доме шел главным образом о Моипу и его визитах на «Каско»: весть о них, видимо, разошлась по всему острову, и на Хива-оа не было ни единого паепае, где этот вопрос не подвергался бы взволнованному обсуждению.

Неподалеку от того дома мы обнаружили святилище у начала ущелья. Посередине его сходились две дороги. Если не считать этого перекрестка, амфитеатр был на удивление безупречным, и атмосфера его слегка напоминала римские цирки. Густая листва отбрасывала на него благодатную тень. На скамьях группами и поодиночке сидели парни и девушки. Одна из них, лет четырнадцати, полная и хорошенькая, попалась на глаза брату Мишелю. Почему она не в школе? — она бросила школу. Что делает здесь? — она теперь здесь живет. Почему? — девушка не ответила, но густо покраснела. В поведении брата Мишеля суровости не было; смущение девушки объяснило все. «Elle a honte»[40], — заметил миссионер, когда мы уезжали. Неподалеку оттуда в речке между камнями для перехода купалась голой взрослая девушка, и меня позабавило, с каким проворством и испугом натянула она на себя разноцветное белье. Даже у этих дочерей каннибалов стыд был красноречив.

Из-за укоренившегося каннибализма местные верования были грубее всего попраны на Хива-оа. Это здесь трех религиозных вождей посадили под мост, а женщин из долины заставили пройти над их головами; бедные обесчещенные сидели, обливаясь слезами. По святилищу проходит не одна дорога, а две, посередине они пересекаются. Нет оснований полагать, что это сделано умышленно, и, видимо, невозможно было огибать все многочисленные святые места на острове. Но свой результат это принесло. Я уже говорил об отношении маркизцев к мертвым, представляющим столь разительный контраст с их равнодушием к смерти. К примеру, в начале нашей поездки мы повстречали одного незначительного вождя, он поинтересовался (разумеется), куда держим путь, и предложил: «Может, лучше показать ему кладбище?» Я видел его, оно было открыто недавно, третье за восемь лет. На Хива-оа замечательные строители; я видел в своих поездках такие паепае, каких не сложить без раствора ни одному европейскому каменщику, черные вулканические камни уложены правильно, углы четкие, уровни безупречны, однако стена нового кладбища стояла особняком и казалась выложенной с любовью. Следовательно, чувство почтения к мертвым не исчезло. И однако же обратите внимание на последствия насилия над обычаями людей. Из четверых заключенных атуонской тюрьмы трое, разумеется, были ворами, четвертого посадили за святотатство. Он сровнял участок земли на кладбище, чтобы устроить там пиршество, как заявил суду, и сказал, что не имел в виду ничего дурного. С какой стати? Его стали заставлять под острием штыка уничтожить священные места своего рода; когда он отказался, подвергли насмешкам, как суеверного глупца. А теперь, надо полагать, наши европейские суеверия станут его второй натурой.

вернуться

40

«Ей стыдно» (фр, )