Потом, пройдя рыночную площадь, Берест зашел па знакомый уже новгородский двор. Но и здесь не нашел человека, который помог бы ему добраться до Смоленска, – ладьи с зерном уже ушли, а все оставшиеся готовились к долгому и трудному пути на юг: сначала к Олешью, потом к устью Дуная и дальше, к берегам Византии. Все только о том и говорили, что в это лето собралось на южные торги небывало много купцов. И видели здесь заслугу Мономаха. Полгода не прошло, как сел Мономах в Киеве, но уже укрепил влияние Киева на другие города и поднял уважение к великокняжеской власти не только у простонародья и кабальных мужиков, а и у князей, погрязших в междоусобице. Поэтому стало меньше раздору среди городов и сел, меньше стычек на дорогах, и путь по Днепру теперь таил для торгующего человека намного меньше опасностей, чем при князе Святополке Изяславовиче. Но не решили еще между собой купцы, хорошо ли то, что их так много собралось в этот год на заморские торжища, и не будет ли их поход по «греческому пути» слишком шумным – ведь и половцы не глупы, знают, когда и где поджидать караваны. Соберутся их орды со всей степи от Донца до Тмутаракани и разбросят шатры у порогов. Тогда не пройти мимо них без потерь! И думали купцы, что трудно им будет отбиться от половцев своими силами, решали просить князя Мономаха о сопровождении. Знали, что только Мономаха боятся половцы, потому что слава Мономаха поднялась на половецких костях.

В сумерках вышел Берест с новгородского двора. И всего-то немного он прошел, как набросились на него калики – с десяток калик или чуть больше. Коня отняли, а самого игреца повалили в сточную канаву. Те калики, хоть и уродцы, но оказались сильные все, и ловкости им было не занимать. У кого из них вместо ног болтались култышки, у того руки могли камень стереть в порошок и новое кнутовище раздавить в труху. У кого были отсечены руки, мог одними ногами оседлать коня. И все они навалились на игреца, и в подмогу им еще подоспели ихние дружки – ослепленные, оскопленные и немые. Они хотели утопить Береста в сточных водах. Но и Берест был ловок. Хоть не имел оружия, хоть утерял кнут, но не звал помощи, а сильно отбивался локтями и коленями – берег пальцы. И одного из каличьих заправил игрец сумел ухватить за шею и подмять под себя. Так получилось, что прежде чем утопить в жиже Береста, калики должны были утопить своего же дружка. У того человека было очень изуродовано лицо – нос и губы отрезаны или отсечены ударом меча. Из носа теперь текла кровь, а оскал зубов представлялся в полутьме зраком смерти. Зубы двигались, горло хрипело. Сверху же копошились, сопели и ругались остальные калики, но ничего не могли поделать. Им мешало то, что их оказалось здесь слишком много. И когда уже тот человек с изуродованным лицом был близок к утоплению, он прохрипел в лицо игрецу:

– Половцев отпустил! Велблюда отпустил, сука! Отпустил велблюда!..

Тогда Бересту стало понятно, за что на него накинулись калики. Но он не знал, как теперь поступить: не хотелось топить калику, не хотелось быть битым. А помощи ждать было неоткуда. Но едва только подумал так Берест – ослабло давление на него сверху. И он услышал, как увечные калики разбегались и скакали в разные стороны. Последний, тот, кто все пытался пнуть его в бок, сам оказался крепко помятым – только и сумел, охая, отползти под чей-то забор, в темноту. Тогда игрец огляделся и увидел стоящего над собой тщедушного Глебушку. И очень удивился, думая: «Его ли, слабого и малого, так испугались калики?» Игрец отпустил из-под себя того полуутопленного с кровоточащим носом. И калика, тяжело переводя дух и плача, не озираясь даже, будто мышь, отпущенная змеей, пополз вниз по сточной канаве. А со всех сторон слышался настороженный каличий шепот:

– Глебушка… Глебушка… Глебушка…

– Вставай, игрец Петр, – сказал Глебушка и помог Бересту подняться из канавы.

После этого они вместе поймали коня. Известной Глебушке краткой дорогой спустились к берегу реки, где Берест трижды окунулся в прохладные волны и смыл с себя и со своих одежд пыль и липкую грязь подолийской канавы. Потом он выкупал коня. И спросил Глебушку, почему так вдруг переполошились калики, не его ли они испугались. Глебушка ответил, что – его, потому что он звонарь. После этого он пояснил игрецу, что среди калик, всяких недужных и паломников, а также среди многих горожан уже несколько лет ходит слух, будто он, Глебушка, редким своим умением бить в колокола превосходит других звонарей и будто он, составляя необыкновенные звоны, тем самым общается не только с людьми, но и с самим Богом. Говорят, звоны его – красная речь для слуха Вседержителя. В речи той, словно людскими словами, ясно звучит хвала праведным мирянам. Сладкоголосая… И так же ясно звучит хула грешникам. Сразу в уши к Богу! Праведники и грешники, не раз бывало, угадывали в колокольном перезвоне свои имена. Здесь Глебушка подтвердил сказанное припевками: малые колокола говорят – «Фомка Славич что прославит? Что прославит Фомка Славич?», а большие колокола – «Гору или дом! Гору или дом!», малые колокола опять – «Чем так славен Фомка Славич? Фомка Славич чем так славен?», а большие колокола в это время – «Церковь ставит! Церковь ставит!», и опять – «Гору или дом! Гору или дом!»… Конечно же, Фомка Славич – купец проворный. И чтобы торговля у него шла бойчее, он мог не раз пустить по Подолию слух, что искусник Глебушка на весь Днепр вызванивает его имя. Но ведь это и другие люди узнавали в звонах. Да многие имена! И радовались праведники своим делам, звучавшим до небес. И на месте врастали в землю окаянные грешники, слыша, как обговаривают их колокольные языки. Поэтому все, кто знал, что Глебушка – это Глебушка, разговаривали со звонарем вкрадчиво, с вежливым поклоном, поэтому и всполошились, разбежались калики. Осудили сами себя – свой разбой желали скрыть во мгле. А завтра в звонах будут искать свои имена. Глебушка сказал:

– Неразумные! Думая о Боге, невозможно что-то скрыть от Бога. А колокола тут ни при чем.

Берест рассказал Глебушке про Олава из Бирки, про тиуна Ярослава и половцев, а в конце рассказал, почему были так обозлены калики. Глебушка, выслушав, заключил:

– Жизнь проживет человек, а все не научится жить. Дело делает для покоя, убивает и истязает для собственного блага, трижды на день готов отомстить, трижды на день готов унизить и осмеять. Когда же ему с амвона говорят правду, то почитает ее за ложь. И после проповеди спешит к Перунову святилищу, где ему громогласно лгут, выдавая ложь за истину.

Так за разговорами пришли к воротам Глебушки. Коня пустили по подворью, сняли седло и узду. А сами вошли в Глебушкин малый терем. Четыре книги, как прежде, лежали на столе. Сегодня игрец раскрыл четвертую книгу. И на первой, что попалась, странице он прочитал много подобного тем присказкам-припевкам, какие только что слышал от Глебушки. Вот прочитал – праздничный трезвон: большой колокол бьет в оба края – «Он! Он! Он!», сразу подхватывают средние колокола – «К нам пришел! К нам пришел!», а самые малые колокола уже заливаются трелью – «Мы дорожку ему стелем! Мы дорожку ему стелем!»… Глебушка сказал, что так он встречает гостей и князей из походов. А тут посожалел – на Пасху звон никто запомнить не может, потому что присказки к нему еще нет. Очень сложный звон. И каждый по-своему звонит. А Глебушка держит свой звон в голове.

Сидели до полуночи, читали звоны. До полуночи звоны пели. Забыли о еде и сне. Игрец Берест напевал, как величально звонят смоленские звонницы. А Глебушка вдруг прерывал его пение и гудел всполошно, как при пожаре. Да бил набатом. Потом в колоколах представил свадебку. И, объясняя, знакомил со своими любимцами, с колоколами, называл их поименно, ласково. Ладонями обводил в воздухе их очертания. Игрец же взял да и свою свадьбу обставил в звонах и сам придумал припевку. А Глебушка при этом очень удивился, также порадовался, попросил ту припевку повторить и приписал ее в своей книге к другим свадебкам на чистый лист. Но Берест не сознался, что все он о своей свадьбе придумал от начала до конца, что не было ни звонов, ни гостей, ни столов с угощениями, ни даже ложа. Лежали они в первый раз на сырой земле, во второй раз лежали на зеленых мхах, в третий раз – в березовой роще в высокой траве, и укрытием им были листья папоротника. Крещеные, но не венчанные. Чужие, но муж и жена. Ни алтарь им был не нужен, ни святилище. Мать им была одна на двоих – зеленая роща, отец им был камень-валун, добрым братом – ручей. Трескучая сорока – сватья-ложь. А любовь осталась – обнаженная под небом, светлым пятном в ночи, осталась в потресканных алых губах и в налипших на тела листьях.