И вот однажды сидим мы все и уплетаем щи, как вдруг слышим как что-то грохнуло, словно из пушки где-то выстрелили и тотчас видим — бежит какой-то человек и кричит: «в шахте бадья сорвалася, семерых убило!» Ну, мы все притихли, а мать помчалась к шахте, не убило ли отца.

Но отец мой, оказалось, был уже в шахте и только видел, как сорвалась бадья. Среди рабочих пошли разговоры, недовольство. Отец мой больше всех шумел и бранился. В конце концов у купца Коврова все окна в доме переколотили камнями, а самого его в тачке к самой шахте подкатили и бросить хотели, да потом сжалились и вместо этого по всему поселку прокатили.

Ну, тут пошла кутерьма. Жандармерия наехала, всякие стражники. Арестовали многих рабочих и отца тоже. Купец Ковров на него указал, как на главного зачинщика. С тех пор отца я не видел. Нрава он был сурового, говорят какому-то жандармскому генералу таких слов насказал, что тот загнал его в тартарары. Впрочем, это неизвестно. Пропал, одним словом.

Ну, пришлось нам из поселка выбираться. Тут уже не то, чтоб черный хлеб, а вовсе есть нечего стало. Мать здоровьем была слабая. Пробовала было толкнуться туда, сюда, всюду отказ. Подумала, подумала, отвела нас к тетке, просила за нами присмотреть, «а я, мол, схожу к одной барыне, может она мне что посоветует», перецеловала нас всех, ушла, да в Дону и утопилась. Уж не знаю, что с моими братьями и сестрами стало, а меня один слепой нищий взял, водить его и с ним разные песни распевать.

Вот мы и пошли по степям. Из села в село, из деревни в деревню. Солнце печет, дороги степные длинные, пыльные. Ну, старичок был ничего себе, добрый, меня жалел, сироту. Голодом меня не морил, последним куском со мной делился. Вот, бывало, встанем мы под окном и затянем, словно два пса голодных; иные просто подадут, иные начнут расспрашивать. А старик мой любил языком почесать, ну, приврать был не дурак. Про всякие чудеса рассказывал, будто ангел нам на дороге явился и копеечку подал. Так я с ним два года и валандался. Зимой мы перебирались в город Екатеринослав. Там жили мы в одной каморке. Холодно было зимой, а старик мой все больше и больше кряхтел. Раз шли мы с ним по улице, а он вдруг и ткнулся головою прямо в снег. Я давай его за руку дергать. Ну, тут, конечно, толпа собралась, оказывается, старик мой помер... Случилось это в воскресенье, прямо перед собором, мы тут каждый праздник стояли. Богатая купчиха была такая, каждую обедню в церковь ходила и подавала нам каждый раз по целому двугривенному. Вот и теперь, смотрю, выходит она из собора — и разжалобилась.

— Я, говорит, этого мальчика на воспитание беру, он, говорит, сызмальства к святости приучен.

Привезла меня к себе в дом. Я таких домов никогда и не видывал.

Созвала всех своих приживалок.

— Вот, говорит, хоть и младенец, а во всех святых местах побывал.

Вымыли меня, одели, накормили и давай расспрашивать. Ну, я давай им врать, что только в голову придет, помнил, как старик мой рассказывал. Отдали меня в школу учиться. Учиться мне нравилось! Так я три года как сыр в масле катался, покуда моя старуха не померла. Тут приехал из Питера ее сынок-наследник. Он и прежде, когда приезжал, на меня волком поглядывал. Боялся, не усыновила бы меня старуха. Завещания старуха не оставила, — внезапно померла от удара. Дал мне барин десять рублей, да не дал, а швырнул мне прямо в рожу, собирай, мол, свои вещи, да убирайся на все четыре стороны.

Ну, тут я уже был вроде тебя, не маленький. У купчихи в гостях бывал один бородач, ресторан у него свой был, вот он меня и взял в помощники швейцару. Многого я тут насмотрелся. Иной барин в ресторан приезжает этаким фертом, а из ресторана на четвереньках идет, да по-собачьи лает.

Вот один раз приехал к нам в ресторан сахарозаводчик Хлопьев. Смятение поднялось необыкновенное, не знают, куда его усадить. Сам хозяин ресторана прибежал. Вдруг подбегает ко мне лакей и говорит: «Хлопьев тебя зовет».

Я иду, вижу Хлопьев с приятелями сидит за столом, а на столе всякие закуски, семга, икра зернистая, все что ни на есть самого дорогого. Увидал меня Хлопьев, подзывает к себе и говорит:

«Вот что, малый, видишь на моих часах ровно десять часов, вот я их перед собой кладу, возьми вот эту записку и отнеси по адресу, и ответ чтоб был ровно к половине одиннадцатого! Сделаешь, десятку получишь».

Ну я, конечно, взял записку и во весь дух пустился. Десять рублей на дороге не валяются! Прибегаю, куда он мне сказал, выходит ко мне дама, вся в шелковом, прочла записку: «ну вот, говорит, ответ», и на обратной стороне записки написала всего только одно слово, «вот, говорит, передай ему».

Я схватил записку и бежать! Только бы во время поспеть. Прибегаю двадцать пять минут одиннадцатого. Хлопьев уже сильно подвыпил, прочел ответ, покраснел весь, да как кулаком по столу хватит. Я стою, жду. Один из приятелей и говорит: «а ведь ты мальчишке обещал десятку дать, смотри, ведь он во-время пришел». «Верно», тот говорит, а сам так и трясется от злости. Вынул он из бумажника десять рублей, ткнул в горчицу, да сразмаху мне их к лицу и прилепил. Я от обиды света не взвидел, схватил эту самую десятку, скомкал ее, да и швырнул прямо ему в рожу. Что тут было! Уж меня лакеи утащили, а то Хлопьев, говорят, меня убить хотел. Собрались все на кухне вокруг меня и давай меня ругать! С кем, мол, вздумал сражаться, — с первым богачом в губернии. А я кричу — «я на него в суд подам». Ну, тут кругом хохочут. «А знаешь ли ты», говорят мне, «что все наши судьи при нем и пикнуть не смеют. Да тебя, дурак, из губернии вон вышибут, если ты только в суд сунешься». Главный наш повар погладил меня по голове и говорит: «Помни, малый, что самая большая сила — это капитал, и покуда есть он на земле — покорись. Строптивостью своей только себе повредишь».

На другой же день меня из ресторана выгнали. И тут возненавидел я богатство и всю эту несправедливость. Смиряться-то не по мне. А тут как раз подвернулась компания. Стал я, братец мой, вором. Со злости стал. А потом в Одессу перебрались. Занялись контрабандой. — Видишь, какие дела!

— А все-таки я лучше буду работать, — сказал Вася.

— Да ты погоди, — возразил Феникс, — я поразнюхаю, может быть твои родные тебя ищут. К ним и вернешься.

Вася покачал головой. Он вдруг ясно представил себе недовольное строгое лицо тетушки. Она наверное наймет ему какого-нибудь нового Франца Марковича, ему опять не будут давать никакой свободы, будут считать маленьким мальчиком, будут заставлять его делать то, что ему кажется скучным и ненужным. Между тем у Сачкова он чувствовал себя взрослым и самостоятельным человеком. Ему было немного жалко дядю Ивана Григорьевича. «Но ведь он же сам советовал мне стать большевиком», — тут же подумал Вася. И он сказал Фениксу:

— Нет, я лучше проберусь в Москву.

— А о Москве ты и думать брось, — сказал Феникс, — ну как ты туда доедешь? Денег у тебя нет, а были бы, тебя бы на первом перегоне облапошили — знать ты ничего не знаешь. Ты немножко обожди, я разузнаю как и что, да может мы и вместе туда покатим. Мне тоже эта жизнь надоела, да и нравится мне в большевиках, что они против богатых идут.

— Ну, а пока где же мне жить? — спросил Вася, — контрабандистом я быть не хочу.

— Где тебе контрабандистом быть, — насмешливо протянул Феникс, — можешь пока что у старика пожить, будешь с ним за рыбой в море ездить, ему подсобник нужен.

Вася поступил так, как советовал ему Феникс.

Старый рыбак очень обрадовался, неожиданно получив помощника.

Феникс продолжал заниматься в Одессе какими-то таинственными делами. Он часто навещал Васю, и тот неизменно спрашивал его, нельзя ли пробраться в Москву.

— Ты о Москве и не заикайся, — сказал однажды Феникс, — на Украйне теперь гетманство. Скоропадский с немчурой снюхался, и теперь, братец, такой пошел прижим, что только держись. Узнают, что ты с большевиками дружил — мигом на фонарь! Земли помещикам возвращают! Вот что! Сиди у моря и жди погоды! А погода, брат, будет, и — ух! — какая!