сигаретой, оглянулся, я опустила взгляд и уставилась на листок с церковными песнями с

поминок, который ещё держала моя рука. На фалангах больших пальцев отпечатались ноты

"о, глава, полная крови и ран". Струйный принтер. Главы полные крови и ран, я видела перед

собой волосы, как красные струи, дыры в головах, дыры в памяти Берты, песок из песочных

часов. Из песка, если он достаточно горячий, делают стекло. Я дотронулась пальцами до

шрама; нет, оттуда ещё не сочился песок, только выбилась пыль из бархатной юбки, когда я

снова сжала руку и перекинула ногу на ногу. Наблюдая за зацепкой на колготках, которая

бежала по моей коленке, и пряталась в чёрном бархате платья, я почувствовала взгляд

Харриет и подняла глаза. Её взгляд был полон сострадания, она ненавидела дом. Память о

Розмари. Кто же это сказал? Забывать. Чем больше были провалы в памяти Берты, тем

больше были отрывки памяти, которые в них пропадали. Чем растерянней она становилась,

тем безумнее выглядели вязания, которые бабушка вязала, и которые из—за постоянно

спущенных петель, связывания и добавления новых по краям, разрастались во все стороны,

сжимались, зияли дырами, спутывались и повсюду распутывались. Моя мать собрала в

Боотсхафене все связанные ею вещи и привезла домой. Она хранит их в коробке в шкафу, в

своей спальне. Однажды я случайно наткнулась на них и разложила вязанные скульптуры

одну за другой на кровати моих родителей, со смесью ужаса и веселья. Мама

присоединилась ко мне, тогда я не жила дома, а Берта была в доме престарелых. Некоторое

время мы рассматривали шерстяные чудовища.

— В конце концов, каждый должен где-то хранить свои слёзы, — сказала моя мать, как

бы защищаясь, потом снова убрала все вещи в шкаф. Больше мы никогда не говорили о

вязании Берты.

Все вышли из кабинета, и пошли гуськом по коридору к входной двери, жестяной

колокольчик дребезжал. Мужчины пожали нам руки, вышли и мы уселись на лестнице перед

домом. Почти на каждой из гладких бело-жёлтых каменных плит была продольная трещина,

отвалившиеся плоские куски свободно лежали сверху как крышки. Раньше здесь были лишь

несколько плит, шесть или семь, мы использовали их как тайники и прятали в них перья,

цветы и письма.

Тогда я ещё писала письма, верила в написанное, напечатанное и прочитанное. Сейчас

уже во всё это не верю. Я работаю библиотекарем в университетской библиотеке города

Фрайбурга, работаю с книгами, покупаю книги, да, даже иногда одалживаю книги. Но

читать? Нет. Раньше я читала, и читала непрерывно: в кровати, за едой, при езде на

велосипеде. Но всё в прошлом. Чтение было как собирательство, собирательство как

хранение, а хранение было тем же самым воспоминанием, а воспоминание — то же самое,

как не совсем точно знать. Не совсем точно знать было тем же самым, как и забывать, а

забывать было как падение, а падение должно было когда-нибудь закончиться.

Это было объяснением.

Но мне нравилось быть библиотекарем. По тем же причинам, по которым я больше не

читала.

Сначала я учила германистику, но во время курсовых работ заметила, что всё, что мы

учили после библиографии, казалось мне незначительным. Каталоги, индексы, руководства,

регистры поиска по ключевым словам имели свою тонкую красоту, которая при мимолётном

прочтении так же незаметна, как и в герметичном стихотворении. Когда я медленно

перехожу от словаря, с его стёртыми многими пользователями страницами, не пропуская

множество других книг, до высокоспециализированной монографии, чьей обложки не

касалась ничья рука, кроме библиотекарской, внутри меня возникает чувство

удовлетворения, с которым не могло сравниться даже удовольствие от написания

собственного текста.

Особенно люблю в своей профессии поиск забытых книг; книг, которые столетиями

стоят на своём месте, которые возможно никогда не были прочитаны, с толстым слоем пыли

на страницах, и которые пережили миллионы своих не читателей. Тем не менее, я уже нашла

семь или восемь таких книг и навещала их с нерегулярными перерывами, но никогда до них

не дотрагивалась. При случае я вдыхала немного их запаха. Как и многие библиотечные

книги, они плохо пахли, полной противоположностью свежести. Самый плохой запах был у

книги о староегипетских настенных фресках, она была совсем чёрной и заброшенной. Мою

бабушку я посетила всего лишь раз в доме престарелых. Берта сидела в своей комнате,

боялась меня настолько, что описалась от страха. Пришла сиделка и поменяла ей подгузник.

Я поцеловала её на прощание в щёку, она была прохладной и на своих губах я почувствовала

сетку морщин, которая мягко покрывала кожу.

Пока я ждала на лестнице и обрисовывала пальцами трещинки на камнях, моя мать

сидела на две ступени выше и говорила со мной. Она говорила тихо, не заканчивая

предложения, так, что казалось, будто звук её голоса несколько мгновений всё ещё витал в

воздухе. Я раздраженно задумалась, почему с недавнего времени она так делает. Лишь когда

мама положила мне на колени большой медный ключ, который из—за витой головки

выглядел как реквизит к спектаклю рождественской сказки, я наконец—то поняла, что

случилось. Речь шла о доме, здесь, на полуразрушенной лестнице, речь шла о дочерях Берты,

о её умершей сестре, которая была рождена в этом дома, обо мне и о Розмари, которая

умерла в этом же доме. И речь шла о молодом адвокате с сигаретой. Я его почти не узнала,

но сомнений нет, это был младший брат Миры Омштедт, нашей лучшей подруги. Розмари и

моей.

Глава 2.

Мои родители, мои тётки и я ночевали в трёх гостевых комнатах деревенской

гостиницы.

— Мы снова уезжаем в Бадише, — сказала моя мать на следующее утро. Она так

говорила раз за разом, как будто хотела убедить себя в этом сама. Её сестры вздыхали, это

звучало так, как будто Криста говорила, что уезжает в счастье. Возможно, так оно и было.

Тётя Инга ехала с ними до Бремена, я быстро обняла её и меня вновь ударило электрическим

током.

— Почему так рано утром? — спросила я удивлённо.

— Сегодня будет жарко, — извиняясь, сказала Инга. Она скрестила перед собой руки и

длинным быстрым движениям ладоней провела от плеч до запястий, растопырила пальцы и

потрясла ими. Послышалось тихое потрескивание, когда с кончиков её пальцев сорвались

электрические искры. Розмари любила удары током тёти Инги.

— Пролей ещё дождя из звёзд, — просила она снова и снова, особенно когда мы

стояли в темноте сада. И потом с трепетом наблюдали, как на долю секунды на ладонях тёти

Инги загорались крошечные точки.

— Это больно? — спрашивали мы. Она качала головой, но я ей не верила, Инга

вздрагивала каждый раз, когда облокачивалась на машину, открывала дверцу шкафа,

включала свет или телевизор. Случалось даже, что она роняла вещи. Иногда я заходила на

кухню, а тётя Инга сидела на корточках и подметала осколки. Когда я её спрашивала, что

случилась, та отвечала:

— Ах, просто глупая случайность, я такая неуклюжая.

Когда она не могла избежать рукопожатия, то извинялась, потому что люди часто

испуганно вскрикивали. "Женщина-искра" называла её Розмари, но всем было понятно, что

она восхищалась тётей Ингой.

— Почему ты так не можешь, мама? — спросила как-то Розмари тётю Харриет. – И

почему я так не могу?

Тётя Харриет посмотрела на неё и ответила, что Инга не может по-другому сбрасывать