Нам следовало бы знать, что ненависть — цемент, скрепляющий крепче любви, и что, строя заговор против Пурвьанша, мы только сильнее укрепляем узы, которые нас связывают. Звонить в Лос-Анджелес только ради того, чтобы двадцать минут изрыгать яд на этого человека, — разве эта ребяческая выходка не была знаком нашего отчаяния и отвращения? Обнаружив, что мать живет по указке Пурвьанша и бегает за ним как собачонка, Алиса чувствовала то глубочайшее раздражение, то тоскливую, не лишенную нежности жалость, точно они поменялись местами и Мария-Ангелина теперь сама превратилась в ее ребенка. Возможно, понять свою мать она не могла, но старалась найти ей оправдание, полагая, что всегда следует искать причины, по которым все произошло, почему человек оказался на краю пропасти. А я соглашался с ней. Нам были выгодны любые доводы, которые мы приводили себе, обвиняя Пурвьанша, — каково преступление, таков и суд! Нельзя было ждать от нас беспристрастности!

Ведь, если подумать, почему мы решили, что имеем право судить мадам Распай? Пусть мы не знали, какой извилистый путь привел ее к этому падению, но дорогу ей указала любовь. Всепожирающая страсть — ненасытная, дикая, выдуманная ею самой, — в которой и заблудилась несчастная женщина. Но все же — это была любовь! И так ли уж важна была жестокость ее заблуждений, если она коренилась в чистом даре самопожертвования? Даре, дошедшем до крайних пределов отказа от самой себя. И что значит стыдливость перед лицом такого самоотречения? Святая Тереза Бернинская, а почему бы нет?

Но Пурвьанш, он, палач, — какие смягчающие обстоятельства могли бы сгладить его вину? Он воспользовался любовью женщины и постепенно привел ее к бездумной покорности. Это давало ему некое удовольствие, маниакальную радость ума. Казалось, гипертрофированно-болезненная гордость не позволяла ему ни минуты усомниться в правомерности его высокомерия. Хуже того: он пожелал угостить Алису зрелищем материнского падения, чтобы извлечь из него еще более тонкое и редкое наслаждение. Трудно было бы представить себе более мерзкий сценарий.

Мы вернулись в театр Пурвьанша, заставив его изрядно помучиться ожиданием. Мария-Ангелина все так же ухаживала за ним в его кабинете, а он жаловался на жизнь, лежа на диване. Насколько это было игрой, чтобы разжалобить любовницу и заставить ее прислуживать себе? Она принимала все его капризы, ходила за водой, — «нет, я хочу есть», а когда появлялась тарелка с едой, он швырял ее через всю комнату.

— Не стоит сердиться на него, — прошептала мадам Распай, когда мы вошли. — Он без ума от этой девушки, он даже заболел от этого.

— А у нас есть новости о Софи, — звонко объявила Алиса.

Он живо оторвал голову от подушки.

— Ну и?

— Она не подписала контракт с Брюнером…

— Из-за меня, не так ли?

— Нет, — сказала моя подруга, садясь на диван. — Она подумывает вернуться во Францию и посвятить себя театру.

Лицо Ната внезапно осветилось. Потом — исказилось одной из тех конвульсивных усмешек, которые появлялись у него, когда он особенно волновался.

— Театр! Ха! Ха! Что я вам говорил? Она возвращается ко мне! Я создам из нее актрису! Именно я! Впрочем, я думал об этом. Шекспир ей не годится. Леди Макбет… У этой старой карги нет тех глубин психологии, которые подходят диапазону Софи. Ее карьеризм все портит. Софи нужна Федра!

Он поднялся, совершенно преобразившись. Мы видели, как он задыхался. Он размахивал руками и метался по кабинету так, будто обращался к актерам на репетиции.

— В любом великом произведении надлежит отыскивать глубины, самые черные бездны. Вот почему следует ставить «Федру» как симфонию. Симфонию мрака. Почему? Потому что в Трезене, где происходит действие пьесы, нечем дышать. Это — город бессонных ночей. Федра поражена неизлечимым недугом, но она упрямо молчит. Она — в агонии, она стремится к смерти. К уничтожению — любовью и смертью!

Любимого врага преследовать я стала.
…Открылась рана вновь.
В крови пылал не жар, но пламень ядовитый, —
Вся ярость впившейся в добычу Афродиты.
Врага! Она видела его, она краснеет, бледнеет, гибнет:
В смятеньи тягостном затрепетал мой дух [3].

Выпалив эту тираду, он вновь овладел собой — и нами. Мария-Ангелина уже, вероятно, воображала себя дочерью Миноса и Пасифаи. Если бы страсть могла целиком проявляться на лице, можно было бы сказать, что ее лицо постепенно заливалось пунцовым румянцем этой страсти. По ее щекам текли слезы: сначала показались две слезинки, медленно скатились до подбородка, а потом уже обе дорожки полились тонкой струйкой прозрачных капель, но она даже не пыталась поднять руки, чтобы стереть эти слезы. Она пылала как в настоящем экстазе.

Пурвьанш продолжал:

— Вы хоть заметили, дурашки, что у Софи — тесситура драматического сопрано? У самой Шанмеле нет такого голоса, я уверен. Да и потом она просто голосит! Она вопит! Ее Федра играет на визгливой дудке. А с Софи она запоет виолончелью. Это будет шепот души, а затем — внезапный, мгновенно обузданный взрыв. Да, Федра уже превратилась в тень, блуждающую под сводами Трезенского дворца. Что до Ипполита, сейчас его играет молодой Барон; ах, я уже вижу себя в этой роли… Тогда Софи будет страдать от любви ко мне.

Он грезил. Потом вдруг спустился с небес на землю.

— Когда она возвращается?

— Мы не знаем, — ответила Алиса.

Он опустил ресницы, через мгновение снова взглянул на нас и продолжил:

— Энона — не просто служанка. Она была кормилицей Федры. И теперь она будет сопровождать ее, будет рядом с ней — на погребальной тризне. Она — ее судьба. Она — исполнительница воли богов под маской служанки, но она не внемлет им, она провоцирует! В ней одной спрятана тайна этой драмы, и знаете почему? Потому что она — тень Федры. Больше того: я легко мог бы представить ее себе сидящей на плече Федры черным вороном. Ты, Алиса, была бы превосходной Эноной, поверь мне!

Мы совершенно не ожидали такой развязки и на минуту даже потеряли дар речи.

— Это что, предложение? — насмешливо спросила моя подруга.

— О, — произнес он, — Боваль, исполнявшей эту роль в 1677 году, не было и тридцати. Ты, конечно, моложе, но я сам буду направлять тебя. Не забывай того, что писал Андре Жид: «Величайшая ошибка актеров, играющих сегодня Расина, в том, что они стремятся добиться триумфа естественности там, где должно торжествовать искусство».

Такая эрудиция составляла немалую часть его шарма, но Нат умел притормаживать прежде, чем она начинала тяготить собеседника. Теперь он пустился в лирические рассуждения:

— Именно из-за тебя, Алиса, когда ты впервые произносишь имя сына амазонки, разразится эта катастрофа, еще более пугающая оттого, что ее пока сдерживает плотина: тот знаменитый монолог из первого действия, в котором Федра признается в своей запретной страсти к Ипполиту.

Люди, подобные Пурвьаншу, способны мгновенно переноситься с высочайших вершин в черные бездны, из тьмы — в свет. Они легко переходят от фарса к драме, а потрясенные свидетели все никак не могут уловить ту точку соприкосновения, что объединяет оба лика этого Януса. Но когда они играют? Когда они искренни? Быть может, для них достоверность вообще не имеет никакого значения? Они не считают себя лицемерами, они непритворны в том двуличии, что так естественно вошло в их плоть и кровь.

— Там видно будет, — сказала Алиса, чтобы быстрее прервать бурный поток его воображения, который увлекал нас за собой против воли и незаметно околдовывал.

И мы были им зачарованы! Пурвьанш вылетел из своего смертельного отчаяния с изящной легкостью феникса, он покинул побитое молью кресло «мнимого больного» и пустился на хитрости Дон Жуана, разбавленные проделками Скапена [4]! Мария-Ангелина квохтала как глупая курица, да и мы, несмотря на наше твердое намерение не дать себя одурачить, выглядели не лучше!

вернуться

3

Жан Расин. Федра. Перевод MA. Донского. — Примеч. пер.

вернуться

4

«Мнимый больной», «Дон Жуан» и «Проделки Скапена» — комедии Мольера. — Примеч. пер.