Тело ее искрилось, она шлепала по коже ладонями, и белые точки брызг легко летели по сторонам.

Она смеялась, она была прежней Шейлой, она любила солнце, небо и дождь, она любила его, и Женька прыгал как сумасшедший рядом и дудел на сложенной из губ дудочке, как какой-нибудь козлоногий Пан.

Почему-то не стало страха, и даже заболевшая сыпняком земля не казалась больше чужой и жесткой, и они свалили в кучу свою одежду и ловили друг друга пальцами и влажной мякотью губ, а позже, когда уже не хватало сил и слова сделались простыми и вялыми, Женя сонно раскрыл глаза и увидел Новую Землю…»

4

«…Дождь кончился. Небо было влажное и большое. Из земли тянулась трава, пузыри лопались на глазах и из каждого вылезали стебли. Они быстро меняли цвет и из бледных, немощных и невзрачных превращались в зеленые и тугие. Между ними, обгоняя их в росте, поднимались тонкие пружинистые стволы, мужали, обрастали корой и кроной и взрывались пеной листвы.

Я обнял Шейлу за плечи. Она почему-то плакала. Потом она потянулась к одежде, остановилась на полдороге и повернула ко мне лицо.

— Зачем? — спросил я. — Ты — Ева, а я- Адам. А змея я что-то пока не вижу.

— Женечка, слишком все хорошо, чтобы это могло быть правдой. Мы просто друг другу снимся.

— Тогда у нас удивительно похожие сны. По-моему, нам снятся дни сотворения мира. И такой, без одежды, ты мне всегда больше нравишься. Представляешь, сколько теперь у нас будет времени для любви?

— Есть хочется.

— Хочется. Посмотрим, что тут у нас съедобного…»

5

«…Вокруг уже шевелился луг, торчали клочья кустов, и неподалеку ходила волнами роща. Женя пошел по траве, оставляя за собой ровную примятую полосу, и на его смуглой блестящей коже плясали светляки солнца.

Я смотрела ему вслед и завидовала: какой он сильный, спокойный, не то что я, трусливая и занудная баба. За что он меня такую любит?

— Жень, — крикнула я ему, — а я? Я тоже с тобой. — И высоко подбрасывая колени, кинулась его догонять.

Трава была мягкая и холодная, обыкновенная земная трава, единственное, чего ей не хватало, это стрекота и жужжания всякой крылатой мелочи. И ветер был обыкновенный, земной, и пахло по-земному цветами, и когда я догнала Женьку, я теснее притянулась к нему, и мы так и пошли в обнимку, прижимаясь друг к другу бедрами и заглядывая друг другу в глаза.

И добром это, конечно, не кончилось — едва теплая тень деревьев упала на наши головы, мы забыли про все на свете и опомнились только тогда, когда что-то маленькое и шумное замелькало в тесной листве.

Мне срази, стало не по себе, и я, как стыдливая дева, хлопнулась задницей на траву и прикрыла руками грудь.

А Женя задрал вверх голову и пальцем приказал мне молчать. Потом сказал, гнусавя и нараспев:

— И сотворил Бог всякую птицу пернатую по роду ее. И увидел Бог, что это хорошо. — Потом добавил, щекотя мне живот травинкой: — И благословил их Бог, говоря: плодитесь и размножайтесь.

— Сразу видно в человеке неандертальца, — сказала я. — Одни животные инстинкты. А как же разум?

— Разум имеет место быть тоже. — Женя поднялся. — Вот я дотягиваюсь до ветки, срываю яблоко и — заметь — не пожираю его в одиночку, а преподношу тебе на ладошке как символ разума и нашей вечной любви. — Он подпрыгнул, выхватил из зеленой тени полосатое яблоко и протянул мне.

Я брызнула белым соком, а Женька подпрыгнул снова и, ухватившись за ветку, стряхнул с нее на траву сразу десятка два.

— Яблоки — это, конечно, вещь, — сказал он, доедая четвертое, — но хорошо бы к ним добавить что-нибудь посущественней. Бифштекс, к примеру. Ты как на предмет бифштекса? Или утку, запеченную с яблоками. А однажды Кондратьев нам с Горбовским сварил такую уху… ой, какая была уха — тройная, а потом жарил камбалу на костре. Слушай, надо срочно добыть огонь. Я с голода помираю…»

6

«…Солнце словно приколотили к небу гвоздем, я различил даже зыбкую точку шляпки на круге белого пламени, когда смотрел сквозь узкий полупрозрачный лист не то ясеня, не то ильма.

Потом точка медленно сползла с круга и яркой каплей прыгнула вниз, к земле. Ее сразу же подхватил ветер, вертикаль, по которой она летела, стала косо смещаться к югу, и что-то в этом было знакомое; я напрягся и вспомнил — что.

„Таймыр“. Наше с Кондратьевым возвращение. Таким нам показывали его по видео.

Я облизнул губы, словно слизывал с них горькую, кровяную соль — как тогда, на горячей, мокрой после посадки земле.

„Наваждение“. Я палкой пошевелил в костре.

Шейла крутила вертел с недопеченными яблоками.

Из-за деревьев вышел олень, вытянул голову в нашу сторону и стал тереться боком о ствол.

Я подумал о жареной оленине, но вслух говорить не стал, мало ли что подумает Шейла.

А та не думала ничего: голая, в чем мать родила, она подошла к оленю и погладила его золотистый бок. Как будто это была кошка или собака.

— Шейла… Жалко, что нету камеры. Вас бы сейчас заснять. Я бы назвал этот снимок „Возвращенный рай“, — сказал я и сразу же вспомнил про рай потерянный.

В костре треснула головешка, пепельный уголек выпрыгнул из огня и ужалил меня в лодыжку. Я отдернул ногу и чертыхнулся.

Олень вздрогнул и медленно, боком, отступил в зеленую тень.

Потом мы ели печеные яблоки, молчали и глядели, как умирают угли. Говорить ни о чем не хотелось. Хотелось сидеть так вот рядышком и слушать ее молчание.

— Это была олениха, — сказала Шейла и закрыла глаза.

Потом мы оба уснули, и мне снился Потерянный рай…»

7

Господь Бог был похож на Леонида Андреевича — и голосом, и лицом, — только улыбался он как-то неестественно и сердито, такой улыбки я у Горбовского никогда не видел.

За широким, во всю стену, окном светило солнце XXII века, птицы XXII века растворялись в его сиянии, белели лабораторные корпуса, по малиновому стволу сосны воровато скользила белка; все было привычно и мило — так привычно и мило, что тошно было смотреть.

Только Господь Бог был сердитым. Постаревший, обрюзгший, сутулый. И какой-то слишком земной.

— Тебе нужно отдохнуть, Женя. Ты переработал, устал, и потом… — Он отвел глаза.

Я кивнул. Я знал, что пряталось за этим его «потом».

— Да, — сказал я, — наверное.

Гобовский всегда был прав. Даже когда был не прав. Он зло ударил по клавише. На широком поле дисплея шла игрушечная война. Вспыхнула стрела выстрела.

Нечеловеческая фигурка в нелепой инопланетной одежке подпрыгнула и, весело дрыгнув ногами, упала и растворилась в ничто. Враги были маленькие и смешные; когда их убивали, они строили веселые рожи и высовывали язык. Потом падали и перед тем, как исчезнуть, делали на прощание ручкой.

— Да, в этом что-то есть: умирая, помахать рукой. — Горбовский устало вздохнул. Похоже, ему не хватало воздуха. — Знаешь, кто получил Нобелевскую по литературе в этом году? Файбушевич, за «Обыкновенную историю XXI века». Напиши новую книгу, Женя. Ты совсем перестал писать. Мне нравятся твои книги, я…

— А мне — нет.

— Что? Ах да. Дух отрицанья, дух сомненья… — Горбовский мрачно оглядел комнату. — Не понимаю, как ты живешь в этом развале. Хоть бы книги с пола поднял.

— Так и живу.

— Опять двадцать пять. Ты что, и говорить разучился? «Да», «нет», «не хочу», «не буду». Хандра, скулеж — мне казалось, что в XXII веке с этим покончено навсегда. Это проклятое наследие прошлого…

— Я тоже оттуда.

— 0х!.. А еще писатель. Не понимаю, ведь это ты написал «Полдень» и «Человека Нового»…

— Не я это написал, не я! И вообще надоели мне все эти святочные истории… вот где они у меня сидят… скучно!

— Нет, Славин, ты очень! сильно! очень сильно не прав. Сказочки, говоришь? Святочные истории? Да, есть немного. Но ты же сам во все это верил. Помнишь, у тебя в «Полдне»: «Мне очень хотелось перестать быть чужим здесь…»