— Ах, моя дорогая… — Грель подхватил Лизаньку на руки, и хорошо, что подхватил, потому как в ином случае она бы сомлела. — Уверяю, эту ночь ты запомнишь…

Потолок крутанулся.

И качнулась земля, а может, не земля, но сам мир, который внезапно сузился до объятий Греля. И Лизанька поняла, что более не способна ждать ни мгновенья… ей просто-таки жизненно необходимо испытать то, о чем в женских романах — папенька их категорически не одобрял — именуют «высочайшим наслаждением».

— Ты согласная? — спросил Грель, не позволяя поцеловать себя.

И кристалл для чего-то поставил.

Зачем им кристалл? Разве ж подобные моменты в жизни надобно запечатлевать? Лизанька нахмурилась, но вырываться не стала. Ее сжигал престранный жар…

— Согласна, — выдохнула Лизанька, которую бережно уложили на розовые лепестки.

Мелькнула мысль, что быть может сейчас Себастьян сбросит это, чуждое ему обличье… но вдруг оно показалось привлекательным, родным даже.

И Лизанька погладила усы.

— Смешные какие…

— Ах, моя дорогая…

…то, что происходило дальше, было вовсе не похоже на то, что описывали в романах, однако сие различие Лизаньку вовсе не огорчило. Напротив, она горела.

Сгорала.

Возрождалась из пепла… и пила шампанское, от которого в крови вновь появлялся жар…

…мужней женой определенно следовало стать.

Она очнулась, когда за окном стало темно.

И темнота эта была густою кромешной, даже желтый кругляш луны, которая устроилась аккурат напротив окошка их с мужем нумера, темноту не разгонял.

Болела голова.

И тело тоже.

И вообще состояние было такое, будто бы Лизанька заболела… ей случалось однажды подхватить ангину и неделю Лизанька провела в постели…

Застонав, она села.

— Дорогая? — сквозь сон произнес Грель.

Голый.

И смешной… смеялась Лизанька тихо, и вскоре смех превратился в икание. Голый Грель… чушь какая в голову лезет… и дурнота.

Вывернуло ее на пол, на увядшие розовые лепестки, которым в принципе было уже все равно.

— Дорогая, что с тобой? — Грель окончательно проснулся.

— Это… это…

— Это, наверное, от шампанского, — сказал супруг, помогая Лизаньке встать на ноги. — Ляг, сейчас пройдет… я водички принесу. Хочешь?

Водички Лизанька не хотела.

А хотела…

— Мы должны ехать, — она не смела отвести взгляда от кругляша луны.

От сотни лун, отраженных в гранях желтого алмаза.

— Куда?

— Домой…

— В Познаньск? Лизанька, ночь на дворе.

Ночь. Именно, что ночь.

На дворе.

Глухая и черная. Луна дразнится, луна смотрит на Лизаньку. Зовет.

— Не в Познаньск, — она отмахнулась от руки супруга, человека в нынешних обстоятельствах незначительного. Схлынула былая страсть, и все иные желания исчезли, оставив лишь одно, непреодолимое: вернуться.

— Не в Познаньск, — сказала Лизанька, подбирая с пола платье. — В Цветочный павильон.

Грель смотрел за тем, как она одевается.

Лизанька двигалась легко, будто танцуя… и музыку-то слышала она одна, но музыку столь чудесную, что устоять перед нею было вовсе невозможно.

Она вышла замуж?

Какая глупость… разве это имеет значение? Разве хоть что-то имеет значение, помимо этой вот музыки…

…и луны, которую огранили квадратом. Нелепица какая, но меж тем вот она, луна, на пальце, зовет.

Лизанька бы ушла босиком, но Грель остановил.

Задержал.

Усадил силой, а сила в нем оказалась немалая, и надел на Лизаньку башмаки.

— Погоди, дорогая, вместе пойдем, — сказал, одеваясь торопливо.

Смешной он все-таки.

Неужели не понимает, что нынешняя луна, полная, голодная, не пустит его? В Цветочном павильоне не зря нет места мужчинам… там Лизаньку ждут.

Подвела.

Ей бы поторопиться… ее заждались… плачут. Кто? Те, кто прячется. И Лизаньке больно от слез их. Она бы ушла, не дожидаясь мужа… босиком по камням, да что по камням — по углям бы побежала, стремясь оказаться поближе к…

…к луне.

К желтой-желтой, маслянистой луне.

Но дверь была заперта, и Грель торопливо распихивал по карманам бумажник, ключи и кристалл с записью… и многие иные неважные мелочи. Суетливый, расхристанный, он был отвратителен Лизаньке.

Как все мужчины.

Но дверь открыл. И за руку взял, стиснувши руку крепко.

Вывел во двор.

И сонный хозяин, недовольный, самолично будил конюшего… дали пролетку… хорошо, на пролетке оно быстрей будет. А Лизанька точно знала, что должна поторопиться.

Сама же села на козлы, кучер хотел возразить, но Лизанька взмахом руки забрала у него голос. Надо же, она и не знала, что на этакое способна… сила бурлила.

Лунная.

Заемная.

А музыка звучала все громче… и Лизанька, встав на козлах, крикнула:

— Хэй!

Голос ударил кнутом, и лошадь, прижав уши к голове, дико завизжала… она взяла в галоп с места, и полетела… грохот копыт тонул в музыке.

— Лиза! — донесся сзади голос мужа.

Вот же… привязался…

В пролетку сел, держится, вцепившись обеими руками в борта…

— Лиза, что ты творишь?

Лиза?

Кто такая Лиза?

Не важно… совершенно уже не важно…

Женщина улюлюканьем, свистом подгонявшая лошадь, походила на безумицу. Вот только Грель Стесткевич на свою беду знал, что между безумием и одержимостью разница имеется.

Аврелий Яковлевич с утреца потребовал баню, чем премного удивил управляющего, каковой, в общем-то думал, что удивляться вовсе отвык. Нет, баня при гостинице имелась, однако же скорее данью традиции, ибо особой популярностью средь постояльцев не пользовалась. Оные постояльцы отдавали предпочтение каганатским умывальням, а то и вовсе новомодным, только-только привезенные из далекого Кхитая кадушкам. Как на взгляд управляющего, кадушки были самыми что ни на есть обыкновенными, и ничем от местных не отличались, но сие обстоятельство не помешало ему внести в прейскурант гостиницы новую услугу…

…а баня… баню собирались перестраивать, оттого и не протапливали давненько. Но отказать Аврелию Яковлевичу, который на управляющего взирал хмуро, не посмели.

— Эк вы, батенька, — сказал ведьмак, переступивши порог вышеупомянутой бани, — запустили-то все. Не стыдно?

Стыдно было, поскольку управляющий гостиницу свою любил.

Баню в том числе.

Пахло плесенью. И запах этот терпкий не могли заглушить ни душистые можжевеловые веники, ни хлебный квас, которого принесли целую бадью, и управляющий самолично поливал им раскаленные камни. Камни шипели, очищаясь от слизи, которою успели покрыться.

Гудело пламя в печи.

И влажный воздух пропитывался исконно банными ароматами: деревом, камнем и хмелем.

— Ладно, сойдет, — Аврелий Яковлевич стащил рубаху. — А ты, родимый, иди и скажи, чтоб не беспокоили нас… пусть сладенького чего приготовят. И мясца. Мясцо после бани — самое оно…

Гавел париться не хотел.

Гавел вообще хотел бы вернуться в ту свою прошлую, пусть и тяжелую, но понятную и простую жизнь. Да, там Гавел был всего-то навсего крысятником, существом глубоко презираемым, не единожды битым, спасавшимся едино ловкостью своей.

А тут… тут ловкости одной маловато будет.

И баня не поможет, разве что чистым помрет, и все радость.

— Раздевайся, — велел Аврелий Яковлевич, почесывая грудь. — Парить тебя будем.

— Может… не надо…

…опять же гадостей напишут.

…и пусть Гавел, как никто иной, знает, откудова некоторые сенсации берутся, а оттого нисколько по поводу оных сенсаций не беспокоится, но Аврелий Яковлевич — дело другое.

У него ж репутация.

И вообще…

— Надо, дорогой, надо… будем из тебя выбивать.

— Что? — Гавел из широкой, ведьмаком дареной рубашки, выпутывался долго. Собственная его одежа мистическим образом исчезла, поскольку Аврелий Яковлевич заявил, что на одеже этой хватает колдовского черного глазу, и проще оную одежу сжечь, чем очистить.

— Негативное мышление.