— Держишься, Аврелька? — со смехом поинтересовалась колдовка, собирая густой воздух в горсти, и тот в соприкосновении с колдовкиными руками чернел, прорастал нитями проклятий…
— Держусь…
Аврелий Яковлевич поднялся с пола и, отерев кровящий нос, сказал:
— Крестничек, ату ее…
Лихо встряхнулся…
…не успел.
…следующая волна, черная, гнилая, накрыла его, опутала, стреножив.
— Место, мальчик, место… слушай свою хозяйку… — она держала сеть обеими руками, подтягивая Лихо к себе. А он упирался. И нити поклятий впивались в тело.
Резали.
Прорастали сквозь шкуру, и Лихо уже не выл — кричал от боли… но несмотря на крик, полз, подбирался ближе к той, которая была больше мертва, чем жива.
— Упрямый ты… и ты, Аврелька… — еще один взмах рукой, и Аврелий Яковлевич, который виделся Себастьяну несокрушимым, полетел на пол.
И на полу остался.
…Гавелу было страшно, как никогда в жизни. А в жизни ему случалось бояться всякого, взять хоть бы тот случай, когда его, Гавела, собаками травили, будто бы оленя… хотя, ежели совсем уж по правде, олень — тварь Божия, безобидная, а Гавел за дело пострадал.
Но тогда, спасаясь от стаи волкодавов, он думал, что в жизни сильней не напужается.
Зря думал.
Колдовка была сильна. И он видел эту силу темным маревом, болотной шалью, что легла на тонкие колдовкины плечи… сила наполняла и переполняла ее, чужая, заемная, разъедающая изношенное тело…
…и уже недолго осталось.
Аврелий Яковлевич велел на руки смотреть, сказал, что в глаза нельзя — почует, догадается, а вот если на руки…
Руки пряли сеть из воздуха, заставляя его меняться, и это было столь противоестественно, что Гавел морщился, будто это не воздуху, но ему причиняли боль.
Причиняли.
Криком волкодлака, который вовсе не был темен, как должно бы Хельмовой твари…
…воем женщин.
…дребезжанием дома, переполненного призраками…
А руки темнели.
От хельмовой черной метки, которая проступила резко и вдруг, расползались тонкие тяжи черноты. И та истончала и без того тонкую, пергаментную кожу…
…еще немного.
Аврелий Яковлевич почти и не дышит.
Ребра поломала. И грудину. И больно ему, но ему случалось и хуже, он терпит… а вот Гавел боли страсть до чего боится. Ничтожное он существо.
Тварь, хуже волкодлака.
И боится, страсть до чего боится, что боли, что смерти… и тоненький голосок, который всю прежнюю Гавеловскую жизнь говорил, чего да как делать, и никогда-то не ошибался, ныне шепчет, что ежели тихонечко отступить… к двери… или к камню черному… ежели за этот самый камень да спрятаться, то, глядишь, и не заметят Гавела.
Что ему все эти люди?
Себастьян, который хрипит, пытаясь с пола подняться, да не может, придавленный колдовкиной волей…
Королевич, судьбою обласканный, во дворце живший, девки-конкурсантки… стервы, одна другой страшней, этакие в иной-то жизни в сторону Гавела и не глянули бы… и сейчас не глядят.
Не видят.
Будто бы и нет его, Гавела, вовсе… вот он, талант его урожденный, богами даденый… и на что, спрашивается, Гавел этот талант использовал? За людьми следил, в грязном их бельишке копался да на свет божий выволакивал…
…а ведь получалось.
…и в тот-то раз не нашли Гавела собаки, не взяли…
И сейчас не заметят, ежели он захочет уйти…
Гавел сглотнул и, стиснув холодный металл, решительно шагнул вперед. Он двигался медленно, про себя повторяя, что его вовсе нет, ни здесь, в переменившейся комнате, напоенной туманом чужой силы, ни в доме этом, перевертыше, ни в самом Гданьском королевском парке…
…быть может, и на всей земле не существует такого человека, как Гавел…
…и еще шаг…
И другой, сквозь плотное марево испуганных душ.
…и третий, по раскаленному полу, по камню, который плавится, не в силах удержать чужую суть…
Четвертый.
Пятый и шестой… он считает шаги, и дом выворачивается ему навстречу, заводя колдовке за спину. Спина эта узкая, темная, и редкие бледные волоски торчат, словно былье на пустыре. Выделяются треугольники лопаток и ости позвонков… и сама эта спина вызывает лишь отвращение.
…семь…
И колдовка все же оборачивается.
Взгляд ее темнеет и…
— Ты кто? — в нем лишь удивление, верно, все еще выглядит Гавел ничтожной личностью.
Пускай.
— А ты кто? — спрашивает он и словно со стороны собственный голос слышит.
— Я? — удивление.
И растерянность.
Расплелось, рассыпалось заклятье, сотворенное Аврелием Яковлевичем, простенькое, безобидное, но… колдовка смотрит на свои руки, от которых, почитай, ничего не осталось.
— Кто… я?
— Хочешь посмотреть? — спросил Гавел, протягивая серебряное зеркальце, дрожа от одной мысли, что оно, сотворенное специально для этого существа, которое он не способен был и в мыслях назвать женщиной, выскользнет и разобьется.
Ладони вспотели.
А серебро сделалось скользким, точно дразня, желая вырваться из его, Гавела, пальцев.
— Я?
Она протянула рассыпающиеся прахом руки к зеркалу.
— Ты очень красива, — Гавел решился и, подавшись навстречу, выставил зеркало. — Смотри…
И существо замерло.
Не человек.
Не демон.
Но тень, сплетенная из остатков колдовкиной гнилой души и самое тьмы… тень помнила себя прежней. И любовалась. Держала зеркало, тянулась навстречу себе.
Гавел задыхался от вони.
И тоже держал.
— Посмотри, какая белая у тебя кожа, — говорил он ласково. — И волосы темные… губы красные…
Полуистлевшие пальцы колдовки скользнули по щеке и сломались, упали ошметками гнилья под ноги, а она и не заметила.
— А твои глаза… в них сама тьма обитает…
И эта тьма рвалась на волю, не видя разницы между телом живым и зеркальным, существующим едино за гранью человеческого мира. Она подалась, спеша наполнить это новое, старое тело, хлынула, сминая тонкую пленку стеклянного полотна, и то прорвалось…
Зеркало вскипело, опалив пальцы Гавела каплями раскаленного серебра. Он стиснул зубы, держа, держась и понимая, что выбор сделан и надо бы довести дело до конца, иначе…
…у нее все же почти получилось стряхнуть наваждение.
И взгляд отвести от пробоины, в которую уходила тьма.
Раззявить рот с гнилушками зубов.
— Т-сы… — длинный язык взметнулся плетью, раздирая тонкую щеку. — Ты пош-шалеешь…
Зеркало еще кипело, но тьма уже обживалась в том, ином доме, в котором существовали женщины-цветы…
…и не только тьма.
Колдовка покачнулась, попыталась устоять, но рухнула таки, от падения рассыпаясь пылью, тленом… а в мутное но пока еще живое зеркало хлынул призрачный туман.
Гавел слышал шепот.
И плач.
И смех, от которого в иной бы день, верно, с ума сошел. Он слышал звон колокольчиков и детскую считалочку…
— …я садовником родился… — произнес кто-то над самым ухом, и бледная рука скользнула по щеке ледяною мертвой лаской.
— Не на шутку разозлился… — ответили с другой стороны и рассмеялись.
На миг туман расступился, и Гавел различил девушку в белом невестином платье. Подняв руки над головой, она кружилась, будто не призрак — фарфоровая балерина из музыкальной шкатулки.
— Все цветы мне надоели…
…девочка с волосами цвета гречишного меда, в платье, сшитом из васильков. Она подмигивает Гавелу и прижимает пальцы, мол, молчи.
Ты меня видишь, но это — секрет.
Большой.
— …кроме розы…
— Ой!
— Что с тобой? — призраки играли, кружили, водили, касались друг друга и Гавела, показывались, словно желали, чтобы он разглядел их лица.
Множество лиц.
И множество имен, которые были забыты…
— …влюблена…
— …в кого?
Рыженькая ромашка смотрит искоса, робко, не веря, что получила свободу. И к Гавелу идет на цыпочках. Он же смотрит на бледные ножки, на красные следы, которые остаются за ними.
— В короля моего, — отвечает девушка-ромашка на ухо. И обвив шею руками, просит: — Зачем они меня отдали? Мне здесь было плохо… мне здесь было так плохо…