Не верилось, что Себастьян Вевельский сам на подобное решился.
Склонили?
Заставили? Заморочили? Он ведь собой хорош и… и жалость жалостью, а работа — работой.
— Ой! Больно!
— Терпи, Себастьянушка, дальше оно легче пойдет. Вот, обопрись… и расслабься, кому сказал!
— Может, мне еще удовольствие получать от этого… процесса?
— Это уже сам решай…
— Знаете, Аврелий Яковлевич, от вас я такого не ожидал, — ворчливо произнес Себастьян, но голос его сорвался, а затем донесся тяжелый, нечеловеческий просто стон. И Гавел рискнул. Отодвинув гардину, он сделал снимок… и еще один… и замерший палец вновь и вновь нажимал на спуск.
Камера щелкала.
А Гавел думал, что ему, верно, придется взять отпуск… и вовсе переехать на месяцок-другой, пока все уляжется… не то ведь закопают… не одни, так другие…
…скандал выйдет знатный.
Он видел просторную и светлую комнату, с обоями по последней моде, тиснеными да лакированными, облагороженную тремя зеркалами в массивных рамах. И в зеркалах этих отражалась низенькая софа с презаковыристыми ручками, шелковая расписная ширма, а также обнаженный Себастьян, в стену упершийся. За ним же стоял Аврелий Яковлевич, не то обнимая, не то прижимая худощавого князя к груди. Грудь была голой, медно-красной и покрытой кучерявым рыжим волосом.
На мускулистом предплечье ведьмака синела татуировка — пара обнаженных русалок, что сплелись в объятьях женской противоестественной любви.
Русалок Гавел заснял отдельно.
— От же ж холера… — с огорчением произнес ведьмак, почти позволяя своей жертве сползти на пол. — И в кого ж ты такой малохольный?
Гавел беззвучно отступил от окна.
…и на карачках попятился прочь, не обращая больше внимания ни на пахучий жасмин, ни на влажную землю, которой брюки измарались. Кое-как добрался до заветной дверцы, и вышел, сам не веря своему счастью.
Он прижимал к груди драгоценную камеру.
И кристалл с записью.
В редакцию он успеет, вот только… Гавел не был уверен, рискнет ли главный редактор с подобным материалом связываться. Статеку писал быстро, буквально на колене, и против обыкновения слова находились легко, а перед глазами так и стояло искаженное мукой лицо ненаследного князя.
Главный редактор, пробежавшись глазами по статье, глянув на снимки, к ней приложенные, вздохнул тяжко-тяжко.
— Умеешь ты, Гавел, находить сенсации на свою задницу…
Собственная задница главного редактора была надежна защищена тремя юристами и элементалем-телохранителем, ибо владелец газеты пана Угрюмчика весьма и весьма ценил за небрезгливость, деловую хватку и нюх на сенсации, народу интересные.
— Не пускать в номер?
— Пускать… конечно, пускать… только отпуск возьми. Исчезни куда-нибудь… вот, — на стол лег кошель весьма пухлый с виду. — Главное, продержись первые пару дней, пока шумиха пройдет.
Это Гавел и сам понимал.
Кошель он припрятал, а тем же вечером, забившись в «Крысюка», кабак дрянной, но известный в округе дешевизной, напился… жалко ему было старшего актора. Хоть и князь, а все одно не заслужил он подобного…
…без помощи Аврелия Яковлевича, Себастьян на ногах не устоял бы.
Аура?
Да ощущение такое, что не ауру с него сдирали, а шкуру по лоскуточку, а потом, освежевав, на еще живого, дышащего, солью сыпанули.
Стонал, кажется.
Скулил даже, мечтая об одном, — вцепиться в глотку разлюбезному ведьмаку с его шуточками, что сперва поболит, а потом ничего, притерпится… и Евстафий Елисеевич хорош, знал, на что обрекает старшего актора… знал и промолчал.
Нет ему прощения.
Не то, чтобы Себастьян отказался бы от процедуры столь неприятной, — кровная клятва заставила бы исполнить приказ, но всяко отнесся бы к ней с должным пиететом. А тут… ладони, упершиеся в стену, скользили, руки дрожали, колени тоже… хвост и тот мелко суетливо подергивался, норовя обвиться о ногу ведьмака.
— Дыши, Себастьянушка, глубже дыши, — наставлял тот, не переставая мучить.
Горела шкура.
И знаки, вычерченные на ней тем самым розовым маслом высшего сорту, запах которого хоть как-то да перебивал вонь жженого волоса, врезались под кожу. Тоненькая темная косичка, из трех прядок сплетенная, горела на подставке, и струйки дыма приходилось глотать. Горячими змеями свивались они в желудке, проникали в кровь, чтобы выйти с кровавым потом.
Но Себастьян стиснул зубы.
Выстоит.
— Вот и молодец. Держишься? Уже немного осталось… а что ты думал, Себастьянушка? Аура тебе, чай, не кителек, который вот так запросто скинуть возможно… она — та же кожа, хоть и незримая…
Это Себастьян уже прочувствовал сполна.
А боль постепенно отступала.
Завороженная монотонным бормотанием Аврелия Яковлевича, прикосновениями волосяной метлы… и вряд ли сделанной из волоса конского… расползались по паркету знаки, вычерченные белым мелом, буреющей кровью. И затягивались тонкие разрезы на запястьях.
Срасталось.
И все одно, даже когда боль стихла, Себастьян ощущал себя… голым? Нет, раздеться пришлось, но эта нагота, исключительно телесная, была в какой-то мере привычна, несколько неудобно, но и только. Сейчас же он, странным образом, ощущал наготу душевную.
А с ней страх.
— Присядь, — разрешил Аврелий Яковлевич, и Себастьян не столько сел, сколько сполз и сел, прислонившись саднящею спиной к холодным обоям.
…семь сребней за сажень, ручная роспись и серебрение…
…матушка подобные присматривала, намекая, что в родовом имении, равно как и городском доме, давно следовало бы ремонт сделать, да вот беда, финансы не позволяли. При этих словах она вздыхала и глядела на Себастьяна с немым укором.
…об обоях думалось легко.
…и еще о бронзовой статуе ужасающего вида, которую матушка для Лихослава присмотрела, хотя Себастьян в толк взять не мог, зачемс Лихо — бронзовый конь… ему бы живого жеребца да хороших кровей… Себастьян переправил бы, да ведь не примет.
Гордый.
…помириться надо бы… письмо написать… Себастьян писал в первый год, а потом бросил… и зря бросил… надобно снова, глядишь, и остыл младшенький.
…за столько лет должен был бы… но первым не объявится, гордый. И Себастьян гордый, только умный… и голый изнутри, оттого и лезет в голову всякое.
Аврелий Яковлевич, крякнув, развел руками. А ведь, ежели подумать, то презанятнейшее выходит зрелище. Раздевшийся до пояса, ведьмак был кряжист и силен, перекатывались глыбины мышц под медною, просоленной морскими ветрами шкура — а прошлое свое он не давал труда скрыть, ничуть не стыдясь ни того, что рожден был в крестьянской семье, седьмым сыном, что продан был, дабы погасить долг отцовский, что служил на корабле матросом…
О прошлом он рассказывал охотно, не чураясь крепких словечек, а порой Себастьяну казалось, что нарочно Аврелий Яковлевич выставляет себя, того, крепко уже подзабытого, дразня благородных своих собеседников и нарочитою простотой речи, и фамильярностью, каковая заставляла кривиться, морщить нос, но… держаться рядом с ним, стариком, из страха ли, из выгоды неясной…
Ведьмак замер.
Он дышал тяжко, прерывисто, а на плечах, на могучей шее, проступили крупные капли пота.
Розовые.
— Вот так вот, Себастьянушка, — сказал он, смахивая красную слезу, которая по щеке сползала. — Этакие кунштюки задарма не проходят. Ты-то как?
— Жив, — не очень уверенно ответил Себастьян, хвост подбирая.
— От и ладно… от и замечательно, что живой… с мертвым возни было бы больше… скажу больше, мертвый актор — существо, конечно, исполнительное, но к творческой работе годное мало. Ты сиди, сиди, сейчас закончим уже.
Он отошел, ступая босыми ногами по прорисованным линиям. И Себастьян видел, как прогибается под немалым весом Аврелия Яковлевича незримая твердь иного мира.
Держит.
И с каждым шагом, все уверенней ступает он.
Ведьмак исчез за китайскою ширмой, расписанной черепахами и аистами, а вернулся спустя минуту. Он нес на ладонях облако перламутра…