Дыхание Лихослава меняется, становится легким, живым.
— Зимовали мы в Сувалкове… небольшой городок, на самом краю Важьих пустошей. Помню, там еще частокол есть, а за ним — вырубки, и лес… темный-темный ельник. И днем-то на него смотреть страшно было, а ночью и вовсе… Маменька приглядывалась к лесопилке. И еще мануфактура имелась, парусину ткали. И она все переговоры вела, но что-то не ладилось. Хозяин все решится не мог. Дохода-то он не получал, а продавать дедову мануфактуру не хотел. Не важно. Главное, что на зиму остались… дороги замело… и сам городок маменьке глянулся. Чистенький, аккуратный. Весь такой…
Евдокия закрыла глаза, вспоминая мощеные улочки его, которые от снега чистились регулярно; дома разноцветные — розовые, зеленые, синие, с резными фасадами и непременными деревянными львами у подножия парадных лестниц. Вспомнились воздушные, точно вывязанные флюгера, и фонари, которые горели даже днем, потому как зимнее солнце светило скупо.
— Нас приглашали… вечера, балы… Что еще делать зимой, как не развлекаться? На Вотанов день я познакомилась с молодым офицером…
Лихослав заворчал, и опять о плечо потерся, точно проверяя, на месте ли Евдокия.
На месте, куда она, распутная женщина, денется?
— Маменьке он не понравился. У нее… к военным предубеждения.
— Запомню.
И произнес серьезно так, что Евдокия поверила: и вправду запомнит.
— Мне бы послушать… но я ведь казалась себе умной. Знающей. Опытной даже… — смешно теперь, и пускай, лучше уж смех, чем слезы. — Он красиво ухаживал… стихи читал…
— Про коров?
Евдокия тихонько засмеялась.
— Нет, про сердце, которое трепещет… и еще про синие глаза… про душу… про всякое. Хорошие стихи были. И цветы… мне казалось, что все всерьез, на всю жизнь, что мы предназначены друг другу… это он тоже говорил. А потом маменька уехала на три дня… лесопилку инспектировать. Меня брать не стала, потому как холодно и вообще… я и пустила его в дом.
Запертая дверца.
И ожидание. Сердце, которое едва ли не выпрыгивает из груди. Свеча в руке. Маменькина пуховая шаль поверх ночной рубашки. Страх, что он не придет. И другой, что все-таки появится, получив записку от Евдокии…
Тень за окном.
Стук условный. И холодные с мороза губы его. Поцелуи жадные, от которых земля из-под ног уходит. И немного раздражает вкус вина, Евдокия не любит, когда он выпивает. Но не придираться же, ведь ночь-то особая… сегодня она, Евдокия, станет по-настоящему взрослой.
Лихослав вот рычит утробно, глухо…
И наверное, хватит той, гнилой памяти. Тем более, что та ночь получилась вовсе не такой, как представлялось Евдокии. Более… грязной, что ли?
Болезненной.
И он еще заснул потом, спиной к ней повернувшись…
Она заставила себя быть счастливой все три дня. А в последний, перед самым маменькиным возвращением, решилась задать вопрос, который немного беспокоил…
— Про свадьбу? — Лихослав гладил шею…
…и ногти его были длинными, острыми. Евдокия перехватила руку, заставила раскрыть пальцы, и когти эти разглядывала.
— Про свадьбу… тут и выяснилось, что жениться на мне он и не собирался. Кто я такая? Купеческая дочь… и ладно бы, ежели бы за мной приданое хорошее давали… так ведь нет, маменька не в гильдии… и состояние у нее — он узнавал — не так уж велико. То ли дело дочка мэра…
…горечь и вправду ушла.
— Она и красивая… я же так, сама в руки шла… он сказал…
— Ублюдок, — Лихослав прикусил Евдокиину ладонь. Осторожно, царапнув кожу отросшими клыками.
— Пожалуй… я тогда растерялась совсем. А он, наверное, решив, что я скандалить стану, пригрозил. Мол, если вздумаю его ухаживаниям помешать, то ославит меня на весь город… мол, я сама его соблазнила… и выходит, что сама… в дом впустила… в постель.
— И ты молчала?
— Да.
Проклятый месяц, который тянулся дома. И званые вечера, балы… он, такой родной, но далекий, рядом с панночкой Агнешкой… небось, стихи читает.
Держит ее за ручку бережно.
А она, дурочка, млеет. Евдокии же хочется кричать от боли, а… она улыбается. Она умеет улыбаться, когда совсем-совсем горько.
— Если бы он заговорил, то… ему ничего не было бы. А мне одна дорога осталась бы — в монастырь, грехи замаливать…
— Чушь, — Лихослав держит так, что еще немного, и Евдокия задохнется в его объятьях. — Как его зовут?
— Тебе зачем?
— Убью.
— Прекрати… это… несерьезно.
— Это очень серьезно, Ева, — в темноте его глаза отливают тусклой болотной какой-то желтизной. — Я найду его и убью…
У нее получается вывернуться и, дотянувшись до губ, Евдокия трогает их… жесткие. И короткие, клыки пробились… полнолуние еще не скоро, а клыки уже пробились.
Наверное, он злится на того, другого…
— Я и лица-то его уже не помню. Носилась вот с обидой, а оказывается… так что, не надо убивать. Покусай лучше. Волкодлачьи укусы, помнится, плохо заживают…
Лихослав сморщил нос и брюзгливо произнес:
— Скажете тоже, панночка Евдокия… покусай. Приличные волкодлаки всякую погань в рот не тянут. У них этот рот прямо-таки не казенный…
Аргумент был веским.
И вправду… всякую погань и в рот…
— Ева…
— Да?
— Ты ведь выйдешь за меня?
— Ты же спрашивал…
— Еще спрашиваю… я ж все-таки…
— Волкодлак.
— Немного. Но таки да…
— Выйду… может, ты и волкодлак, но человек приличный.
Почему-то показалось, что Лихослав смутился.
Ушел он под утро, и Евдокия сквозь сон ощутила прикосновение губ к виску.
— Возьми, — Лихослав вложил в руку что-то твердое, круглое. — Это чтоб ты не передумала… Ева…
Евдокия хотела ответить, что ничего-то ей не надо, она и так не передумает, но соскользнула в глубокий спокойный сон. А очнувшись, обнаружила, что сжимает в кулаке кольцо.
Белый обод. Черный гладкий камень с птичьей лапой руны Вотана. Не обручальное, не наследное, но… старое и, пожалуй, дорогое.
Евдокия коснулась камня губами.
Теплый.
На сей раз от любимого дядечки пришли розы. В отличие от королевских, эти были суховаты, уже тронуты увяданием, но зато щедро обернуты несколькими слоями гофрированной бумаги.
— Какая прелесть, — не удержалась Богуслава, растирая висок. — Поклонников у вас все прибывает и прибывает…
— Это от дядечки, — Тиана нежно погладила розы, и те, потревоженные прикосновением, осыпались. — Дядечка очень за меня радый.
— Я думаю.
Богуслава убрала руку, и вновь прижала пальцы к виску.
— С вашей стороны, Тиана, очень предусмотрительно обзавестись таким… перспективным кавалером, — Ядзита вытащила белые нити, верно, собралась вышивать луну над погостом.
— Не думаю, — подала голос Габрисия, нынешним днем странно-молчаливая.
Она же следила за Богуславой, а та этой слежки и не замечала. В последние дни княжна Ястрежемска была непозволительно рассеянна.
— Отчего? — Иоланта прохаживалась по комнате, не сводя взгляда со своего отражения. — Вот станет Тиана фавориткой и заживет на широкую ногу…
Она остановилась в углу, где два зеркала отражали друг друга, и замерла, разведя руки, вытянув ножку в лиловом, расшитом бабочками, чулке.
— Чушь какая… — проронила Мазена.
После возвращения своего она держалась в стороне, наблюдая за остальными конкурсантками свысока: куда им до панночки Радомил?
— Не чушь, — Ядзита вышивала, почти не глядя на канву. — Вовсе не чушь… прогулка была? Была. И наедине они беседовали… и потом Его Высочество Тиану каждому самолично представляли…
— Чушь…
Мазена отвернулась, верно, забыв, что в Цветочном павильоне слишком много зеркал, чтобы спрятать ненависть, исказившую черты совершенного ее лица.
— И розы, — вступила в беседу Эржбета и, откинувшись на спинку кресла, мечтательно произнесла. — Ах, если бы мне принесли такую корзину…
— Мог бы прислать что-то более весомое.
— А завидовать — нехорошо, Мазена…
— И нечему, — тихо произнесла Габрисия. — Допустим, она понравилась Матеушу… что в этом хорошего?