…не утопит.

Хоть изревновался, а головы не потерял… и Гавел, свисток отложив, взялся за камеру. Душу грела мысль, что счет его в банке после нынешней ночи, несомненно, пополнится… и купит он подарок молочнице… новые крынки, заговоренные, чтобы молоко ее не кисло… а еще гребень в волосы, высокий, резной и с янтарем… красиво будет…

Ненаследный князь тем временем обмяк, но Аврелий Яковлевич с прежним упорством макал его в фонтан. После, видать, притомился и, вытащив старшего актора за шкирку, швырнул его на траву. Обошел. Пнул носком лакового штиблета, заботливо защищенного новомодною галошей из черного каучука… а когда Себастьян не пошевелился, то присел рядом.

Сказал… что сказал — не разобрать…

Пощечину отвесил… и со вздохом тяжким, верно, уже раскаиваясь в собственной жестокости, по щеке погладил… по имени позвал, видать,… и себя за бороду дернул.

Наклонился к самой груди…

…и к губам припал. В это самое мгновенье заряд амулета иссяк, и темный полог скрыл, что Себастьяна, трогательно-беззащитного в своей наготе, что Аврелия Яковлевича…

И Гавел, тяжко вздохнув, зачехлил камеру.

Уходил он по собственному следу ползком, нимало не сожалея о промоченых росой штанах…

Огоньки плясали.

Свили гнездо в груди Себастьяна, аккурат под самым сердцем, и еще одно — в желудке.

Огоньки жглись. И раскаляли кровь, выжигая отраву… и было неприятно. Спина чесалась, а в горле клокотало…

— Дыши, твою ж мать за ногу…

Себастьян и рад бы вдохнуть, но огоньки растреклятые комом в горле стали.

— От же ж… на мою-то голову… чтоб тебя…

На грудь навалилась тяжесть немалая, выталкивая воду… и огоньки… какие огоньки?

Чтоб их… и за ногу…

Прокуренные темные пальцы в рот полезли, раздвинули губы. Пропахший табаком воздух проталкивали в легкие, заставляя дышать.

И выталкивали.

Разе на третьем Себастьян закашлялся и глаза открыл.

— Что… — над ним, заслоняя куцую луну, нависал Аврелий Яковлевич. Всклоченный и донельзя злой. — Что это вы… делаете?

Горло саднило, в груди клекотало, а изо рта текла гнилая темная водица.

Аврелий Яковлевич отер губы ладонью.

— Дышать тебя заставляю, Себастьянушка, — ответил он, поднимаясь. И тяжесть, давившая уже не на грудь — на живот, исчезла вместе с ним.

— Как-то вы… странно это делаете.

— А как умею, так и делаю…

Ведьмак сел у фонтана, вытянув ноги, провел ладонью по зеленой, влажной траве и мокрою рукой лицо отер.

— Знаете, — Себастьяну удалось перевернуться на живот. — Вы только обиды не держите, но… вам бы пудика два весу сбросить…

— Это тебе бы пудика два наесть, — беззлобно ответил Аврелий Яковлевич. — А то на этаких костях и сидеть-то несподручно.

Себастьян хотел было сказать, что кости его ему душевно близки и для сидения не предназначены, но промолчал. Жар в животе исчез. И огоньки. Огоньков было жаль. Некоторое время Себастьян просто лежал, с немалым интересом разглядывая острые травиночки.

— Чем меня? — он поднял взгляд на ведьмака, который так и сидел, прислонившись к фонтану, ладонью нос зажимая. Кровь катилась из-под пальцев, впитываясь в белый рукав рубахи.

— Бурштыновые слезки… мертвый янтарь.

— Дорогая пакость, — оценил Себастьян, перевернувшись на спину.

Небо было высоким, и звезды высыпали густо, ярко. Разливались соловьи… комарье звенело над ухом, и жить было хорошо… приятно было жить…

Дышать вот.

Воздух прозрачный звонкий. И розами пахнет. Себастьян глаза закрыл, разбирая тонкие ароматы… слегка кисловатый — от «Белой панночки», старый сорт, с крупными цветами, которые до последнего не утрачивают снежную свою белизну, но, увядая, сгорают за часы… терпкий яркий запах с медвяными нотами — «Бенедикта». Аглицкий сорт, капризный… темно-красного колеру… а этот, переменчивый с толикой мяты, аромат — от бледно-желтой «Каберни»…

В Гданьском парке розовые кусты росли во множестве.

…матушке здесь нравилось, говорила, что о родине напоминает, о пансионе, где розы разводили… и стало быть, вернется вместе с доктором… и домик купят на туманном берегу… а возле домика — непременный сад с розами… ей всегда хотелось, но не княжее это дело — в земле копаться. На то садовники имеются, а Себастьян только сейчас, кажется, понимать начал, что с садовником — совсем иной коленкор…

— Рассказывай, — велел ведьмак, прерывая мечтания.

И мозаика запахов треснула, осыпаясь осколками.

— Да… нечего рассказывать. Прислали конфеты…

— Какие?

— Трюфели… из королевской кондитерской, — горло все еще саднило, и Себастьян потрогал его, убеждаясь, что горло это в принципе цело. — Фирменная упаковка…

— Карточка?

— Без карточки.

Было стыдно сознаваться, что он, Себастьян, старший актор, попался в этакую, можно сказать, пустяшную ловушку. И ежели б не Аврелий Яковлевич, явившийся на позднее свидание, то и не дотянул бы до рассвета.

— Идиот, — ласково произнес ведьмак, руки разминая. — Себастьянушка, тебя в детстве не учили, что нельзя всякую пакость в рот тянуть? Что чревато сие…

Чревато, как есть чревато…

Силы потихоньку возвращались, и Себастьян сел. Кружилась голова. Притихшие было огоньки вновь очнулись, завели хороводы, правда, теперь они еще и дребезжали, а от звука этого мутило.

— Учили, — Себастьян слюну сглатывал, а она все одно лилась.

И выглядел он, надо полагать, донельзя жалко.

Хорошо, что не видит никто… Аврелий Яковлевич — свой.

Да и сам не лучше. Кровь из носа идти перестала, но ведьмак не спешил подниматься, прищурившись, глядел на звезды, и выражение лица его было нехарактерно мечтательным.

— Есть хотелось очень, — признался Себастьян, поднимаясь. Сплевывал в фонтан, водою же кое-как умылся. Полегчало. — Вы-то понимаете, во что мне этот маскарад обходится… я ж не могу на листьях салата жить… голодный я.

Прозвучало жалобно, но Аврелий Яковлевич сочувствием проникаться не спешил, хмыкнул, дернул себя за бороду и поинтересовался:

— А где то, что я приносил?

— Так… когда ж то было-то! Съел и забыл… а эта, с-сколопендра в юбке… говорит, дескать, у вас аппетит неприличный… посмотрел бы я на нее, ежели бы ей чужую личину денно и нощно держать пришлось бы… у меня волосы выпадать стали!

Он дернул себя за темную прядку, которая, впрочем, не выпала. Да и незаметно было, чтобы грива Себастьянова хоть сколько бы поредела.

— Ноет и ноет… ноет и ноет… то я не так делаю, это не так… и главное, ни к кому-то больше не цепляется, только к нам с Тианой…

— Себастьянушка, осторожней.

— В смысле?

Он кое-как пристроился на краю фонтана. Мрамор был прохладен, над водою держалось еще зеленоватое марево ведьмаковских чар, и Себастьян тыкал в марево пальцем, отчего туман шел яминами, морщился, а с ним и вода.

— Раздвоение личности плохо поддается лечению.

— Ай, вам бы все шуточки шутить, Аврелий Яковлевич… а я уж не знаю, куда мне от этой… панны Клементины деваться.

Вздохнул и поскреб подмышку.

— В общем, голодные мы были очень… а тут эта коробочка, бантиком перевязанная. Розовым. Пышным… на столике стоит.

— Погоди, — Аврелий Яковлевич вставать не спешил, но от созерцания звездного неба все ж отвлекся. — То есть, тебе ее прямо в комнату отнесли?

— Да.

— И кто?

— А никто… — вынужден был признать Себастьян, и эта мелочь, еще тогда его царапнувшая, ныне вовсе мелочью не казалась.

Кто бы ни принес коробку, но запах должен был остаться.

Не тот, который человеческого тела, духов или пудры, иной, отпечатком не то души, не то сути — Себастьян так для себя и не решил, что именно ощущает. Но коробка была чиста… именно, что чиста, старательно избавлена от всех следов, призрачных ли, настоящих.

Должно было насторожить.

А он… дура, как есть дура… и не оправдывает то, что коробка эта нарядная, темного картона с позолоченными уголками, с короной на крышке, восхитила Тиану.