Остаток ночи, однако, прошел спокойно. Утром мы узнали от местных старожилов, что грабежи происходили здесь почти каждую ночь.

Тяжело было смотреть на несчастную женщину, у которой отняли вещи, представлявшие для нее огромную ценность. Только впоследствии, уже в Советском Союзе, я уразумел, как ценилась там каждая мелочь — рубашка, юбка, пара чулок.

Ограбленная неподвижно, как каменная, сидела на своем месте и тихо плакала. Никто не пытался ее утешать. Постояли вокруг нее, поговорили — и разошлись. Люди привыкли к таким делам, их больше ничто уже не трогало, но нас, которым все это было внове, оно заставило сблизиться и еще больше насторожиться… Ощетиниться, я бы сказал…

В три часа пополудни показался поезд. Мы со всеми нашими вещами собрались у дороги, которая вела в деревню и по которой, по нашим расчетам, должно было прибыть начальство. Картина посадки была в точности такой же, как и вчера. Тот же крик, та же давка, брань, драки, те же понурые и по звериному ловкие фигуры грабителей.

Вагоны наполнились до предела… Куда же тут влезть? Видно, начальник нас обманул, отмахнулся, чтобы не докучали, да, и если приедет, то все равно втиснуть нас в эту человеческую гущу нет никакой возможности. Все-таки мы с тоскливой напряженностью всматривались в дорогу. Никто не ехал. Но и поезд не трогался с места. Это нас немного ободряло: как видно, кого-то ждут.

Начальственный перст

Начальство не обмануло. Подъехало две легковых машины, а за ними три грузовика с солдатами. Из первой машины вышел офицер, обещавший нас погрузить, и, подойдя ко мне, взял у меня составленный мною список. Просматривая бумагу, он негромко приказал оцепить поезд. Солдаты соскочили с грузовиков и исполнили приказание.

— Идите за мною, — сказал мне начальник, направляясь к головному вагону. Подойдя, он спросил, куда едут находящиеся в вагоне. Ответили, что — в Киев.

Начальник взглянул на мой список.

— Пятеро ваших едут в Киев? — спросил он меня.

— Да, пятеро.

Он повернулся к вагону и, указывая на некоторых пассажиров пальцем, совершенно спокойно сказал:

— Ты, ты и вы оба, и ты, вон там, молодой — немедленно выгрузиться.

Те, в кого ткнул начальнический перст, подняли крик, в котором слышалась горькая обида и возмущение. В глубине души я горячо сочувствовал этим людям, но уже на горьком опыте я давно убедился, что своя рубашка ближе к телу, и что при такой обстановке, как здесь, невозможно считаться ни с чьими интересами, кроме своих собственных и близких. Впрочем, что мог я сделать, ничтожная песчинка?.. Нужно было душевно загрубеть, обрасти корой.

— Я сказал: вон из вагона! — так же, как и раньше, не повышая голоса, проговорил офицер.

— Зовите ваших людей, — добавил он, обращаясь ко мне, — пусть влезают в этот вагон.

Я подозвал французов, направляющихся в Киев. Они робели, что и неудивительно, так как те, кому было приказано покинуть вагон, продолжали кричать и кипятиться.

Начальник сказал:

— Вернусь проверить. Понятно?

Мы прошли к следующему вагону. Там повторилось только что описанное. Я видел, как неудачники, бранясь и ворча, покидали вагон, освобождая место для моих товарищей. Я рад был, что мне и моей семье удалось проникнуть в вагон, миновав унизительную процедуру выкидывания других. Пассажиры вагона, идущего в Ростов, благоразумно решили потесниться и заявить, что есть еще места для двоих.

В пути нас стали спрашивать, почему это нас провожало само важное начальство. Когда я объяснил, в чем дело, все успокоились и как будто даже обрадовались. Дело в том, что нас сначала приняли не то за каких-то конвоиров, не то за энкаведистов. Мы кое-как устроились, пошли разговоры и рассказы. Обращаясь ко мне, соседи называли меня французом. Наш поезд шел на север через Польшу. В Польше было легко достать продукты, что нас очень обрадовало, так как в пути мы все порядком изголодались. Поляки охотно продукты меняли на вещи, причем, как правило, были добросовестны. За пару белья один польский крестьянин дал мне два больших белых хлеба, фунта три масла, большой кусок сала и два кольца колбасы. По тем временам — целое богатство.

Партизаны!

Неприязнь, которую поляки питали к представителям советской власти, на нас не распространялась. Нас жалели, предлагали оставаться в Польше и устраиваться там на работу. Все, не стесняясь, говорили, что там, куда мы ехали, нам будет очень плохо, между тем как, оставшись в Польше, мы будем свободными людьми, притом — сытыми…

Наш поезд шел по польской территории только днем. Если случалось так, что приближение вечера заставало нас в промежутке между двумя станциями, то машинист выжимал из паровоза наибольшую скорость, и поезд мчался, чтобы прибыть на станцию засветло. На станциях ночевало множество поездов, груженных, преимущественно, машинами с демонтированных предприятий и разнообразнейшим добром, вывозимым из Германии. Все эти поезда охраняли очень строго. Нам приказывали на ночь запираться в вагонах и ни в коем случае не открывать дверей вплоть до самого рассвета.

По ночам всегда бывали слышны выстрелы. Кто стрелял — наши ли часовые, партизаны ли, мы не знали.

Однажды в лесу наш поезд замедлил ход и шел совершенно тихо, не быстрее обычного человеческого шага. Мы все старались высунуться в двери — узнать, в чем дело. Оказалось, что мы ехали по месту недавнего крушения. Путь еще не совсем починили. Мы увидели с одной стороны железнодорожной насыпи семь или восемь опрокинутых и разбитых вагонов и паровоз, над которым клубился дым и пар. Очевидно, совсем недавно этот поезд был пущен под откос — здесь орудовали антикоммунистические партизаны.

Вокруг остатков крушения стояли и ходили советские солдаты — надо думать, из саперных и железнодорожных войск. Мы спрашивали у них, что тут произошло, но они молчали — очевидно, им было строго запрещено говорить.

Проехав Польшу и Латвию, мы прибыли в литовскую столицу Каунас. Здесь застал нас первый снежок. Соскочив наземь и пробежав немного по платформе, мы заметили на стене намалеванную стрелу с надписью, гласившей, что за углом можно получить кипяток. Мы все, захватив посуду, кинулись в указанном направлении. Какая радость: готовый кипяток! Не нужно разводить костра… Я думаю, что если бы в нормальной обстановке вдруг где-нибудь появилась надпись: «Бесплатная выдача вина», то люди так не обрадовались бы, как обрадовались мы этому кипятку.

А кроме того, этот станционный кипяток напоминал о родине. Ведь за границей это не в обычае. Здесь и люди были одеты не так, как на Западе: многие были уже в шубах. Я немного приуныл: надвигаются холода, а у меня нет даже теплого пальто. Впрочем я надеялся, что в Краснодаре, куда мы ехали, особенно холодно не будет. Но нам еще предстоял слишком долгий путь, и когда мы приехали к месту назначения, то и там уже было не теплее, чем в Литве.

На родине

.. Вот она, наконец, настоящая Россия. Неизвестная и в то же время родная. Как же она бедна и убога! Но все равно, у меня была глубокая внутренняя радость… Трудно передать это чувство словами. Ехать стало как-то легче. При станциях были базары, на которых можно было кое-что продать или выменять из одежды и купить съестное. Нас не снабжали решительно ничем. Было ли вообще какое-нибудь начальство, администрация, в чьем ведении находились мы — об этом никто не знал. Каждому оставалось заботиться о себе и своих.

До самого Ростова доехали мы так, и повсюду видели картины очень схожие между собой. Бедность, бедность… Примитивное существование, а не полноценная жизнь. Все какое-то серенькое, будто пришибленное.

Никто не устраивал нам даже слабого подобия тех встреч, какие оказывали возвращенцам в западных странах. Наш эшелон не вызывал у местных жителей почти никакого внимания, и лишь на некоторых станциях, узнав, что мы возвращаемся из Германии, люди нас расспрашивали о своих родных и знакомых, вывезенных насильно или добровольно уехавших в Германию. И странное дело — на моей памяти не было ни одного случая, чтобы кто-нибудь дал справку о ком-нибудь! Почему? Я не мог этого понять.