Алла видела мои колебания и понимала их причину, но все-таки сама просила меня помочь несчастной. Я решился.

Старуха попросила меня проводить ее до дому и принять сверток, который я завтра должен передать Вале. На месте отправки эшелона я должен быть уже в четыре часа утра, так как неизвестно, когда состоится отправка.

На улице была сильнейшая метель, вернее настоящий ураган, каких мне никогда еще не приходилось видеть. Ветер дул с невероятной силой, мы еле-еле добрались до жилища старухи.

В жилище этом было темно и холодно — холоднее, пожалуй, чем снаружи. Разве что ветра не было…

Валина мать сказала, что со дня ареста ее дочери в доме ни разу не топилось, нечем было топить. Я пообещал старушке принести завтра топлива, а пока посоветовал ей лечь спать и постараться успокоиться. Потом я взял предназначенный для Вали тючек и вернулся домой.

Мы с женой проговорили о Валиной судьбе до трех часов утра. Жена хотела покормить меня перед уходом на работу, но я не мог ничего ни есть, ни пить. У меня было такое состояние, как будто меня самого отправляли в ссылку, откуда я больше никогда не вернусь.

Сквозь двойные стекла окон было слышно, как бесновался ветер. Я надел шубу тестя и шапку-ушанку. Валенок у меня не было, и мне пришлось надеть старые сапоги, привезенные еще из Германии.

На улице меня сразу охватил и пронизал, что называется до костей, резкий неумолимый холод. Ветер проникал под полы шубы, за воротник, в рукава, и мне, непривычному к таким непогодам, сдавалось по временам, будто на мне ничего не надето и я вот-вот замерзну.

До станции я шел довольно долго: ветер буквально сбивал с ног. Когда я добрался до станции, была еще страшная тьма, которую почти не разгоняли железнодорожные фонари, освещавшие, казалось, только самих себя. Я принялся искать место, где будет происходить погрузка.

Колонна узников

Сообразив, что вагоны, в которых повезут ссыльных, должны находиться на запасных путях, я направился туда — и не ошибся: вагоны были там. Все они были заперты. Осмотревшись вокруг, я заметил стоявшую неподалеку толпу людей. Я подошел к ним. Тут были почти исключительно женщины. Все они плакали. Когда приведут арестованных, толком никто не знал. Из разговоров провожавших я узнал, что погрузка происходит обыкновенно между четырьмя и пятью часами утра. У меня не было часов и я не знал, долго ли еще ожидать. Мне было страшно холодно — не столько из-за мороза и ветра, сколько от внутреннего озноба от которого не спасет никакая шуба и никакая печь.

Мы все стояли так в потемках, переминаясь с ноги на ногу, иногда делая несколько шагов взад-вперед, поглядывая по сторонам… Прошло, может быть, полчаса, может быть, два часа. Ощущение времени притупилось. Вдруг кто-то закричал:

— Идут!..

В густом сумраке появилось длинное темное пятно: это двигалась колонна узников. Сбоку и сзади их освещали синеватые снопики лучей — охранники освещали колонну электрическими фонарями. Арестованные шли рядами, строем. Все они были одеты в то платье, в котором были арестованы. Если бы я чувствовал себя хоть немного спокойнее, то вероятно удивлялся бы, как многие из этих несчастных добрели из тюрьмы до станции, не имея на себе верхнего платья, а только пиджачек, кофту, какую-нибудь кацавейку.

Я пристально всматривался в идущих, боясь, что мне не удастся заметить Валю. Толпа провожающих, и вместе со всеми я, подвинулась ближе к тому месту, где должны были проходить арестованные. Охрана короткими злыми окриками стала нас отгонять; кое-кто замахивался прикладом. Мы все отошли немного подальше от пути арестованных, но тем самым приблизились к вагонам. Колонну выстроили в стороне, и начальник конвоя вышел вперед.

Охранники, выстроившись в две параллельных цепи, образовали коридор, простиравшийся от колонны ссыльных до дверей первого вагона. Начальник конвоя стал громко вызывать арестованных по фамилиям, и каждый, чье имя было названо, должен был проходить между двумя рядами охраны в вагон. Мы, провожающие, подвинулись почти вплотную к рядам охранников, и последние, устремив все внимание на ссыльных, не имели возможности нас отгонять, а только по временам, вполоборота, бросали короткие фразы:

— Не подходи…

— Осади назад…

— Граждане, очистите место, нечего тут делать!..

Но мы не трогались с места, а наоборот старались еще ближе подойти, чтоб хоть раз взглянуть на того, кого, может быть, никогда больше не увидим.

Валю я еще не заметил и не знал вообще, здесь ли она.

В колонне ссыльных, как и среди провожающих, были преимущественно женщины. Впрочем, когда их вели, я, как будто, видел и мужчин. Очевидно, в первый вагон усаживали только женщин, а мужчин поставили в хвосте колонны. Все еще было темно. Каждую арестантку, вызванную из строя, освещали фонари конвойных. Лучи бросали им прямо в лицо, и так эти лучи провожали ссыльных до самого вагона, пока они исчезали в черном прямоугольнике входа.

Проходили одна за другой, не глядя в стороны, а только прямо перед собою. По временам раздавался исступленный крик и рыдания: это мать, узнав свою дочь, выкрикивала ее имя. Просто через головы охранников летели пакеты с передачей, которые отправляемые проворно подхватывали.

Первый вагон наполнился, и охранники заперли двери. Когда я увидел, как они запирали эти двери и обматывали запоры проволокой, мне вспомнились военнопленные, отправленные из Парижа вместе с нашим возвращенческим транспортом. Охрана открыла второй вагон, и живой коридор конвоиров передвинулся.

В первый вагон Валя не попала. Но арестанток было еще много; вероятно, она была здесь и могла попасть во второй или третий.

Стали вызывать для посадки. Вдруг у меня забилось сердце: мне показалось, что была названа фамилия Вали. Я подошел почти вплотную к цепи охранников. Я трясся весь, как лист на ветру. Да, это Валя вышла из рядов и направлялась к вагону. Почему я ее узнал? Она шла, низко опустив голову, даже не глядя прямо перед собой, как это делали другие. Она ли? Но я почувствовал, что это она. На ней было только платье, больше ничего, даже не было платка или шарфа.

— Валя! — крикнул я.

Она приостановилась и повернула голову ко мне — бело-синеватое от фонарного луча лицо, страшное и жалкое. Я стоял близко и видел, как по ее щекам непрерывно текли слезы. Она не могла узнать, кто ее окликнул, потому что я стоял в темноте. Она только могла разобрать, что голос, назвавший ее по имени, не был голосом ее матери.

Охранник гаркнул, чтобы она шла дальше. И в этот момент я бросил ей пакет, едва не задев им голову охранника. Валя не смогла поймать пакет на лету, он упал наземь. Валя нагнулась за ним и пошла дальше к вагону.

— Это от мамы! — крикнул я вслед. Но я не знаю, услыхала ли Валя мои слова. Я увидел, как она тяжело влезла в вагон и скрылась в его темноте.

Можно ли к этому привыкнуть?

Мне здесь нечего было больше делать. Я повернулся и пошел обратно, все еще продолжая лихорадочно дрожать. Валя была чужой для меня человек, но у меня было чувство, будто я проводил на погибель родное мне существо — мать или сестру… И все звучал в ушах моих голос конвоира, вызывающего всех этих несчастных одного за другим.

Может быть, и к этим картинам можно привыкнуть. Возможно. Но я был внове, и для меня все это было непереносимо. Я знал о многих ужасах нашего времени, о чудовищных злодеяниях, о бедствиях войны и плена, я видел пепел сожженных, но все это было где-то… А здесь — здесь была родина, куда возвращались люди из чужих стран, как в тихую пристань.

Ветер не унимался.

Я шел, машинально переставляя ноги, шел долго, пока не заметил, что нахожусь возле нашего дома. Тут я остановился и стал раздумывать, пойти ли мне сразу к Валиной матери и рассказать ей все, что я видел, или сначала зайти домой и хорошенько обдумать, что сказать старухе. Я боялся, что мой вид и голос выдадут ей, каково приходится ее дочери. И — пошел домой.