Даже при ничтожном свете коптилки жена заметила, в каком я состоянии. Она бросилась ко мне:

— Ну, как! Видал ты ее? Передал ей посылку?

Жена что-то еще говорила, задавала мне вопросы, но я ответил ей только молчаливым кивком и, как был, одетый, присел возле горящей печки и повесил голову. Жена поняла, что мне нужно опомниться, придти в себя. Она замолчала и только тихо плакала.

— Я не знаю, как мне рассказать обо всем Валиной матери, — выговорил я наконец.

— Постарайся сказать покороче… Как-нибудь… Обыкновеннее, понимаешь? Мол, видел, передал пакет… Ну, и все. Не говори ей, что Вале хорошо, она не поверит, будет еще хуже…

Понемногу я успокаивался, дрожь прекратилась, оставалось только ощущение тупой непреодолимой тяжести. Оно покинуло меня не скоро. Между тем приближалось время идти на работу. Но я хотел еще сходить к Валиной матери.

На улице было все еще темно, и погода была все такая же адская. Однако, я довольно быстро дошел до дома, где жила мать Вали. Стараясь, чтоб меня услышали, я сильно ударил несколько раз в дверь кулаком. Мне не отперли. Я постучал еще — тоже безрезультатно. Решив, что Валина мать глуховата, я ударил в дверь носком сапога, дверь подалась. Она была незапертой. Я очутился в коридоре и, стараясь припомнить расположение в доме, ощупью пробирался туда, где, по моим расчетам, находилась дверь в комнату. В темноте я что-то свалил, наделав много шума. Я остановился и стал прислушиваться. В доме царила тишина. Неужели я ошибся и попал не туда, куда нужно? Да нет же, я знал этот дом! Я зажег спичку. Да, вот эта самая дверь… Я постучался. Никакого ответа.

Мне не верилось, чтобы старуха пошла на станцию. Ведь она была тяжело больна. Чиркнув еще спичку, я вошел в комнату — ту самую, в которой Валина мать вручила мне пакет с передачей. На столе стояла коптилка. Я зажег ее, и пока она разгоралась желтым огоньком, образуя маленький круг тусклого света, я осматривался. По стене двигалась моя огромная тень. В комнате, кроме меня, никого не было. Я подошел к двери, ведущей в следующую комнату и, приоткрыв ее, негромко позвал Валину мать. Но никто не отзывался. Вернувшись к столу, я взял коптилку, и прикрывая ее ладонью, чтобы не оторвалось маленькое пламя, осторожно вошел во вторую комнату — крошечную каморку. Старуха лежала на кровати, укрытая одеялом. Она лежала на спине и черты ее лица были совершенно спокойны. Я тронул ее за плечо и позвал. Старуха оставалась неподвижной. Она была мертва.

Я совершенно растерялся и не знал, что мне делать. Я поправил одеяло на покойнице и вышел, поставив коптилку на стол. Только на улице (ледяной ветер на этот раз был мне приятен) я вспомнил, что забыл погасить коптилку. Но мне не пришло в голову возвратиться. Не помню, закрыл ли я за собой дверь.

Все пережитое мною за последние часы окончательно выбило меня из колеи. Я ни о чем не думал, двигался автоматически. Не знаю, как я очутился дома. Надо полагать, вид у меня был отчаянный, потому что при виде меня жена вскрикнула, подняла руки к лицу, как бы протирая глаза, беспомощно поглядела вокруг себя, а потом бросилась ко мне, теребя отвороты шубы и, возвысив голос до крика, перемежая слова рыданиями, спрашивала, что случилось. А я не мог ей ничего ответить.

Никогда я не забуду тех зловещих часов. Над нами нависла бесформенная черная тень, ужас, — не знаю, как это назвать, нечто, подавляющее человека своей нелепой, безжалостной, равнодушной силой. Да, это не было только страхом за судьбу моих близких, хотя я отлично сознавал, что Валина судьба может постигнуть и мою жену и, может быть, меня, но то, что мы чувствовали, было не только боязнью. Это была какая-то пропасть, над которой стояли бессильные обреченные люди.

Смятение

Я пошел на работу совершенно обессиленный. Способность мыслить возвратилась ко мне не сразу. Было мучительно жалко умершей старухи — она умерла совершенно одинокой, и последнее, что она могла думать, было то, что она никогда больше не увидит своей дочери. Но дочь ее, подбирая брошенный пакет с передачей, знала, что это — от матери. Уцелеет ли она в ссылке, погибнет ли, но во всяком случае она какое-то время будет думать, что мать ее еще жива и ждет…

Моя жена сама пошла сообщить куда нужно о смерти старухи. Мне нужно было идти на работу, да и если бы я был в тот день свободен, все равно я был бы не в состоянии разговаривать с представителями власти. Ощущение тяжести и ужаса осложнилось, и как-то вдруг его почти совершенно вытеснило безграничное отвращение — или ненависть? Я стал ненавидеть не только режим, но и весь народ. Знаю, это нелепое чувство, — и все таки я не сразу от него избавился. Как все это можно терпеть? Неужели нет таких людей, которые попытаются перевернуть все эти порядки? Неужели ни у кого не найдется достаточно храбрости, чтобы побороть все это злодейство? Ведь эти же самые люди, те, кого швыряют в телячьи вагоны и закручивают замки проволокой, и те, которые стояли вместе со мною по обе стороны двух полицейских шеренг, и те миллионы, сотни миллионов, населяющие невообразимо огромную страну, — это ведь тот самый народ, который сделал революцию, неслыханную по размаху… И вот теперь этот народ был бессилен. Это не укладывалось у меня в голове.

Теперь я так не думаю, и знаю, что зловещая сила, тяготеющая над народом, сама пребывает в состоянии непрекращающегося страха и чувства обреченности. Я осознал, что народ десятилетиями ведет борьбу за свою свободу и свое будущее, но что пути, которыми движется этот трудный, но непреодолимый процесс, пролегают не на поверхности, а в глубине.

К моему удивлению, «органы» не узнали о том, что я ходил носить посылку. Или они не хотели дать мне знать о том, что это им известно? Во всяком случае, это никогда не было поставлено мне в упрек.

Через несколько дней тесть и теща возвратились из Москвы. Они были очень довольны своей поездкой, потому что привезли с собой много всякой всячины, чего в Ейске невозможно было найти. Они рассказывали, что в Москве всего много и что люди — по крайней мере, те, с которыми они имели дело, — ни в чем не нуждаются. Теща моя мечтала о том, чтобы ее муж перевелся на работу в Москву. Но он не предпринимал к этому никаких шагов. Он хотел жить в своем родном городе.

Я исследую советскую экономику

Вскоре после возвращения моих родственников у меня выдался свободный день. Теща вернулась с базара и вдруг спохватилась, что забыла купить мыла. Она попросила меня сбегать его купить. Легко сказать: сбегать, купить!.. Теща дала мне подробные инструкции, и я отправился на базар. В Ейске это — обширная площадь квадратной формы, обнесенная высокой стеной. С каждой стороны большие ворота. В тот день у ворот стояло по несколько милиционеров. Я не обратил на это внимания, благо «мильтоны» впускали всех и в торговые дела не вмешивались.

Следуя указаниям тещи, я стал пробираться к тем столам, где продавали мыло, как вдруг показались милиционеры и возникла суматоха. Торгующие хватали свой товар как попало и пускались наутек. Я продолжал подвигаться к столам с мылом, спрашивая, где оно продается, но никто мне на эти вопросы не отвечал, а все говорили, что базар закрывается и торговли сегодня больше не будет.

Я заметил грузовик, за рулем которого сидел милиционер. Рядом стоял большой автофургон, в задней стенке которого находилась дверь с небольшим оконцем. Оконце — зарешечено. Милиционеры сновали между столами, хватали с них товар и швыряли его как попало в грузовую машину. Другие милиционеры гонялись за убегавшими от них гражданами. Наконец, были и такие милиционеры, которые разгоняли толпу, оттесняя ее то в одну, то в другую сторону, — я не мог понять, для чего они это делали. Но меня в высшей степени поразило, что некоторые, у кого милиционеры забирали их имущество, просто, не говоря ни слова удалялись, как будто им все было безразлично. Впрочем, причина такого поведения стала мне понятной, как только я заметил, что те, которые пытались отстоять свое добро, попадали в закрытый фургон. Их хватали и, поощряя тумаками, засовывали в тюремную машину, видимо, уже переполненную, так как милиционеры, упираясь обеими руками в спины арестованных, изо всех сил нажимали на них, как бы утрамбовывали.