Киор Янев
Южная Мангазея
Клавдии и Степану
МИНОГА
Империя на костях — ортопедическое чудо. Смолёные мостки на культях потешной морской столицы, сыпясь прогорклой пудрой и короедами, впились-таки в фиоровантьев мираж предпамирских пиков. Занялся сумеречный ток и — вскоре — брызнул над голубым обрывом из холодной повилики каиновых жил, сплетая арычный батут, усердно пенивший яблоневый силуэт облачныя крепостцы. В ея ветряныя изложницы после ломоносовского семестра направлялся студент Ян на казённой подушке в облачной консистенции, облачённой ржавым саваном с фантомным литером, взлетавшим на рельсовых стыках. В них прорастала верблюжья колючка, щетина гоголевского мертвеца. Петро, вспомнил Ян имя длинного каина из «Страшной ночи». Поверх коего гремучий состав уже сутки как штопал оползни оврагов и погостов, вшивея от пращей окрестной шпаны, жарившей воробьев на ворованных шпалах. Распустив усы, поезд-султан подошел к очередной барачной станции, где те же бритые от педикулеза Давиды метались с сушеными бычками, похожими на библейскую саранчу. Под чешуйчатое звякание портвейна пристанционный буфет переплетался в беседку из гаремной плети, вялившейся на переливчатых синяках под абажурной паранджой, будто пояс верности на призрачной турчанке. Отчего в её вольфрамовых змеевичках вскипала уксусная услада, финальный пункт местного меню. Первым (из трех) пунктом были коробочные пельмени, пули в коровий рубец пассажиров. Остановка была долгой. Ян вышел на привокзальную площадь.
Мглистый прищуренный горизонт был татуирован отлетающими душами — от их процеженного фейерверка взбухали веки сурмлёных гражданок, мерцая к вечеру точно ворох шершавых траурниц, распахнутых для лунных спичек, что чиркают пунктир отсыревшего городка. Если есть в России городок, значит достаточно куколок испускают энтомологический sos, чтобы прошить русские мох и лох, расползающиеся через кресала одноколеек корчагинской паклей в щелястый хрущобный вал, что когда-то поднялся с Гамлетом-серфингистом вокруг одной топкой (щенки и, теряя первоначальные, почти кремлёвские бурунчики и столичную этажность, покатился по провинции, унося ту же сценку в осыпающихся окнах, пока не опоясал её совсем уж барачной фортификацией, распираемой закатными отражениями, точно мясными призраками. Побагровевшее вещество времени так сдавило пространственную арматуру, что сверху и снизу образовались проталины, вроде станции столетней одноколейки, где Ян, как вкопанный в помпейский городок, курился мозговым теплом, обкуривал платоновские образы, паровозной золой облетавшие на его нижнюю, мясную марионетку. Впрочем, городок, ворочаясь в закатной лаве, как Офелия, оконницами и глазницами зачерпнул вторичные, холодные огоньки — вот Йорик, вот могильщик, — поочерёдно предлагая студенту новый состав душевной труппы. На гребне заката, всплеснувшего рельсы, Ян, наконец, нагнал прошлое, расходившееся кругами от когда-то канувшего дня.
Тяжелая магма. Остаться? Яна мутило от пельменного меню. Знакомое чувство. Может Ян и сошёл бы в этом промежуточном пункте. Но у него не было паспорта. Без билета, за взятку в два червонца, он ехал, собственно говоря, спасаться в родительскую крепость, Южную Мангазею. Ян подумал, не поставить ли себе два наглядных синяка в гармошке между вагонами, однако ему надо было возвращаться в служебное купе слушать семейную сагу проводницы. Лилечка заваривала чай в ведре, носила униформу, переходящую в кухонную тряпку, одинаковую для всех её товарок, и брала книжки из библиотеки МПС. Почему все проводницы имеют вид что их поматросили и бросили? Как ведьмы, вернувшиеся с Брокена небрюхатыми. Древнюю рыбу, плещущую в них, тянет в нездешний мир. Поэтому женщин никогда не пускали в морячки. Оне попали в проводницы. Однако наземный маршрут это не настоящее путешествие в иную стихию, и поезд лишь напоминал миногу, присосавшуюся к чему-то действительно запредельному, к невидимому боку летучего Вронского, от которого заметны только огненные лампасы в окнах и зрачках измотанной читательницы, пахнущей бычками в томате. Пока черепные своды отяжелевшего небожителя не ошеломят путейку, как царь-колоколом. Покроют паранджой кожи и платьев. Рёбрами корсета и грудной клетки. Под замершим подолом — не найти ног, там клокочет та же иномирная стихия, что была в неведомой провинциалу Яну шипучке «Байкал» из продуктового подвальчика в карамельном сталинском сталагмите.
Первым упоительным сентябрем Ян освежался там пленным фонтанчиком после ночёвок в клопастой двушке у сестры Ноты, водруженной на десятый московский этаж любовью к однокурснику в толстых окулярах. По утрам тот бегал калымить на центрифугу к космическим медикам, она же ступала по площадке лифта, что вкусил мусоропровод, уже сомлевшей до арматурных игл, и паучий свет через нешвенные ушки-зеницы-цевницы вил в ней сумрачное солнечное сплетение, ухавшее вверх-вниз, словно сам дом выудил себе желеобразную, фосфоресцирующую наложницу, слегка отдающую тиной. Ян был так внутренне перетянут, как если б родился прямо из зеркала в её русской kvartire с обязательными завитушками на обоях, рудиментами несбывшегося в детстве ягодника морошки — крупности голов бегемотов, и дублёной оттоманкой со славянскими шипящими в перезрелых глубинах, где тёрлись нетерпеливые энтомологические перепонки. За ночь карамель таяла и Ян зависал над коричневым прудом в зеленоватом облаке сестринского «Шипра», неудобоваримого туманами утренней свежести, куда рога раннего троллейбуса уходили, как в опийный мозг рухнувшего ангела-хранителя, так что затылок сонного пассажира всегда гальванизировался какой-нибудь незнакомкой, Эвридикой озонного счастья. Ян мечтал что пойдёт в лимитчики-водители или вагоновожатые нарезать искрящиеся круги вокруг воробьиного университета, пропишется на 9-ти колосящихся метрах знойной гербовой Геи на его громоотводном шпиле и будет, балансируя, ходить в гости к прекрасным канатоходкам, вероятно проживающим в геодезических шарах на остальных сталинских высотках. Возвышенные мечты подогревались его скошенными отношениями с сестрой, на чью несовременную красоту ему указали ещё цыганистые отроковицы, лежавшие с ним в одной детской дизентерийной палате в Южной Мангазее. Нота приехала в Юмею, туда, где жили родители, из московского мединститута отрабатывать обязательную санпрактику в дореволюционной больничке, крытой шифером. Сестре было вполне по себе в лубочном бараке без кондиционера, где мокрые разнополые детки лежали в жаре как вылупившиеся из асбестовых яиц, что откладывает древняя Ева в своей злачной могиле, и в ней самой было что-то хтоническое, цыганята задирали ей юбку, не ноги, а белые змеи уходили в гол, впивались Яну в сиамский копчик и извивались из него. Это было его продолжение. Его доисторический атавизм! Мерцающий драконий хвост, полный неспособного любить спинного мозга взмывал по разным углам клоачной больнички, и далее, сбросив медсестринский платок, повсюду в изумленном городе — обмыслить пугливое южное небо мелкими молниями духов и туманов. Показать северное сияние, то же, что первокурсник Ян чувствовал в Москве своим утренним троллейбусным затылком. Ибо анфас плыла Дева-обида! Загребала зыбкую явь вздутыми веками, бледными медузами с горгоньими ресницами, впрыснувшими тёмные дички в его хрустальные глазницы, где и взыграл сонный сидр, заменивший ему то вдохновение, ради которого он приехал в Москву. Осторожные канатоходки не снисходили на десятый драконовский этаж — Ян шарахался там, как загнанная летучая мышь, от телевизорных децибел, которыми заглушал себе уши задорный сестрин муж, диссертант Жур, и от клопов, выползавших, оседлав тараканов, из кухонного чулана, куда выходила черная лестница для сталинских домохозяек. Через две недели молодожены решили устроить очередной клопомор и первокурсник подобру-поздорову поехал в Банный переулок поглядеть дацзыбао о сдаче комнат. Еще не рассвело. Ян прислонился к вздрагивающему боковому стеклу. Быстрые мелкозернистые облака — тёрка для репы-луны — выпускали желтоватую стружку, трубчатую от холода, костяк тьмы безликих марионеток. Каждая глухо штукатурила цепкие городские углы лучистыми коленками, походя на ершистый камергерский ключ, чью незаметную трубку далёкая, бездвижная, сиятельная голова тужилась провернуть в заедающем от глины замке. И вскрылись детские секретики, счастье дождевых червяков! Фольга забытых фантиков озарила сумрачный город вторым, дополнительным рассветом. Ожило московское небо — мозг павшего ангела. Проясненный Ян набрался смелости и оглянулся на нежность, чуемую затылком. Он не ошибся — она была из другого мира. Здесь же — бесприданница! Троллейбус стал тароватым пароходом, загребавшим рассветную рябь, винную ягоду для девичьего озона. В купчеликих пассажирах встревожилось советское шампанское, замигавшее медалями, как комсомольскими значками — контакт с иностранкой! Возбужденный гул не отходил во внешнее пространство, увязал в салоне, в гальванизированной одежде, делая её солженицынским ватником. Она возмутилась, пытаясь удержать на месте расползающиеся во все стороны застёжки и тесёмки и топнула ногой. Упоительный маршрут дал течь. Боттичелиево лицо захлебнулось гвидоньим молоком и деревенели груди, как у корабельной ростры, всплывшей, задыхаясь, так стремительно, что рыболовные соски вывернули из вязких световых полипов коралловые бусы. Пластмассовое богатство из Цума. Троллейбус, урча, присмирел, болтаясь на шкирке, по его одрябшим тощим бокам криво текли уличные слёзы — абажурный конъюнктивит и гераниевый кандидоз.