— Ну, мне пора, сначала отдохнуть от всего этого, а потом в Шереметьево!

— Возьми меня с собой! — взмолился Викч.

Она оскалилась:

— Я в дом отдыха старых большевиков еду! А ты, боров, и так с трудом удерживаешься на поверхности этого мира — посмотри, какая гроздь хычей тебя грузит! И уж улететь они тебя теперь и подавно не пустят. Стал невыездным! Впрочем, — вздохнула Васильчикова: — и Шереметьево — яма, где свалены все «улетевшие» — хыч и верхач — отсюда только отражение мёртвое может улететь в край цветущих цитронов, а сам ты со своим мертвецом на родине остаёшься. — Хыч на хворосте хрюкнул и зло уставился на Азеб. Она бросила Викчу пилку и со всех ног кинулась прочь.

Ему не составило большого труда освободиться от цепи и выйти из Мавзолея. Хыч страшно ругался, но удержать не смел — у мёртвых только тонкая нервная связь с живыми.

Пришлось вновь поползти ему по пропаутиненным ходам под Викчем. Викч, впрочем, чувствовал гораздо большую тяжесть на душе — ведь к нему не один, как прежде, а великое множество хычей, весь Кремлёвский некрополь привязался. Пришлось им по пахать землю под ним так скученно, что она тряслась, Викч был как танк, и дома вокруг осыпали штукатурку,

Дома эти, в центре города, были сейчас нежилыми — население демонстрировало на Красной площади, и из них по-конторски стрекотало: тра-та-та… Вещий город. Икса-секретарша. была где-то неподалёку, на Лубянке. Тра-та-та… Карликовое государство Викча оседало. Брусчатка на площади напомнила игру в шашки, где Мавзолей смотрит на Покровский собор: — эх, попасть бы мне в дамки.

Викч вытащил из кармана ручку-указку, постучал по клеенке. Вместе с ручкой вытащился гербовый конверт. Так… Азеб Робсон-Васильчикова… Отец её, Робсон, писал заявление… Признано… Разрешено… Действительно, не нужно ей в степь возвращаться, получит эфиопский паспорт, стипендия за границу, диаспора в европах. Викч вздохнул, потрогал адамово яблоко. Улетела, а последнюю жилу из меня не вытянула! Занозой от зазнобы свернулась.

Он снова вспомнил маринованный дождь, мокрые рельсы, мокрую живность. Сердце в капюшоне. Бегают собаки — замордованные люди, кошки — собаки китайской национальности. Троллейбусная шашлычница. Раньше здесь были лошади — собаки, попавшие в ад, теперь настенный Хемингуэей в свитере самоубийцы. Поймал я пулю на лету мне в лоб она летела в холодном пальцы все в поту чтоб пуля охладела а если все-таки тот пот вскипит, и кисть раздастся, что ж, буду, вскинув рот, там охлаждать пытаться.

Поэзия с большой дороги.

А была бы у меня любимая жена — высижу её да вылежу из пролежней да сбивок диванных.

Наскребу себе девочку в подворотне.

Буду долго месить её тело, надеясь сколотить в нем зародыш.

Та писклявая, цыплёнок с косичками, клофелинщица Черенкова, тоже, наверно, интернатским методом владеет. Мозг-поплавок. Поэтому такие девы временами принимают вертикальное положение. Половомойка. Женщины — плавные силуэты, волнительно облекающие половые зрелые мочала. У неё золотистый пушок, который даже сквозь полосатые чулки просвечивает. В Викче проснулся паноптикум. Пан-оптикум. У Пана, как известно, два… Иногда мне кажется, что у меня на теле, в разных местах, не только там, где положено, возникают, как почки, несколько пан-объектов. Любая эрогенная зона подобна третьему глазу.

Викч сразу заметил, что под матроской у неё ничего нет.

Забыть жизнь не на рельсе, в удавке, а в тюльпанных объятьях!

Жениться мне на ней что-ли, малолетке с исступленными выпуклостями. Взлохмаченный тюльпан.

И Викч решил пойти в общежитие. Снежило. Кто-то сверху утаптывал людей ватной ногой. Шёл снег по России… В северных морях снежные валы, проколотые светом. Рыбы, истончённые от холода, тоже состояли из шепчущего снега.

В общежитский двор вместе со снегом садилась гарь бубличной. Продымленный снеговик у парадного входа предупреждал ворону: — Я мутант! Та смело клевала его за морковь: — Я сама — летающая палочка Коха!

Черенковой дома не было.

Общество старых большевиков, в котором был восстановлен Робсон, выделило ему двухместную путевку в свой дом отдыха, которую он передал удочеренной Азеб. Васильчикова, давно желавшая загладить свою несдержанность по отношению к Амазонетте, взяла её с собой.

ХЕРУВИМЧИК

Я приехала в дом отдыха!

Отдохну от треволнений! Ну его, министрёныша. Гад. Вдобавок ещё с какой-то, с колпачком, закрутил. Азеб сказала, что ему теперь не помочь. Гиндукуш ему на пользу пойдёт (я так думаю). Как Пророченко пошёл. В Пророченко вообще что-то есть. Стихи пишет. Опять же предложение мне сделал. А у Пророченко ещё и московская прописка есть.

Здесь московская погода: утром — трус, вечером — мразь. Это не совсем Переделкино, но недалеко от него и очень похоже. У нас с Азеб две смежные комнаты (проходную дверь мы загородили шкафом). Но наши комнаты сообщаются через балкон и мы постоянно болтаем. Херувимчик. Я прямо влюбилась в неё! Наверно, я латентная лесбиянка, ха-ха. И я теперь ей нравлюсь. Она мне сказала, что у неё прям сердце ёкнуло, когда на следующий день после того пьяного случая увидела меня, я — чудо! Забыла сказать одну мелочь. У херувимчика начинает быть заметен животик! Мне во всяком случае. Будущий автобус. Ладно, маршрутка. Она — глубоко беременная, пять месяцев без копеек! А смуглым личиком стала смахивать на Аджани, оно припухло вьетнаминкой и совсем детское. А у меня — ноги как у 17-летней Аджани, я сравнивала по фото! Еле уместила их в ванную в номере, где учила иностранный язык. Метод погружения: — Каррамба, — удалось перевести пруссаку в голове резинового водолазика разговор венгерских фенов в ванне. Вода оказалась ржавая, наверное из сталинских ещё труб. А перед въездом в этот дом отдыха есть кладбище старых большевиков, на могилах стоят пирамидные обелиски, только вместо Озириса наверху пентаграмма, а на памятных табличках двойные даты — годы жизни и годы членства. И все заросло каким-то колючим ковылем, сухим сейчас. Нагулялась у холодного пруда. Полосы древесных отражений напоминали жабры рыбы, в которые вскоре вцепилась пятнистая ветряная кошка. Всё быстро стихло и под лунной удочкой на пескарью премудрость стала нырять одинокая выдра, оставляя на воде спасательные круги.

Я — Фрина.

Приехал муж херувимчика. Так теперь и зову их, катакомбника и Азеб, муж и херувимчик. Он очень хочет со мной примириться. Он вообще мастер на это дело, Обручальное кольцо у него с камнем, ограненным в виде крокодиловой слезы. Помимо своей катакомбности, он устроился в патриархию, что- то по культуре, думаю по блату остаполюбого протектора. А ещё он поступил на вечернюю Щуку по режиссуре. Он пошёл туда, чтоб быть достойным своего херувимчика, которого любит "до последней клеточки"! Васильчикова какие-то художественности пишет. Что-то уже поставил в Подмосковье. Воронка спектакля, как глазница тролля, огранивала нужной огранкой зрительские зрачки наивных провинциалок. "А я — сижу в партере с биркой на забвенье, и вижу, как музыкальные волны превращали режиссёра в безвольный клубок, пока не втянулись, как гремучие змеи, обратно в девичьи глазницы". Так выразилась херувимчик.

Она вообще гоняет его немилосердно, поди туда, принеси подушечку, зашнуруй шнурочек. Насчет моего дальнейшего общения с катакомбниками нахмурился, хмыкнул, но ничего не сказал. Херувимчик вся религиозная, даже в дом отдыха привезла икону и кержацкий крест. Муж бегал в домотдыховую библиотеку за философским словарём (там нет, конечно), который херувимчик забыла дома и забыла ему сказать чтобы привёз, но все равно накричала на него. В мою сторону он старается не глядеть! Херувимчик же специально взяла за ручку, вывела на середину комнаты — картина с Фриной! — и сказала что такая изумительная, просто божественная красота, как у меня, привлекает людей подобно алхимическому эликсиру. Муж налил нам грузинского вина, которого привез с собой, они посмотрели на меня, я чуть пригубила — терпкая кислятина! — а херувимчик хлопнула стаканчик.