Во всяком случае я не хочу здесь больше оставаться и видеть эту тварь. Завтра возвращаюсь в Москву, туда, где тлеющие многоэтажки напоминают пеньки зубов, которыми Земля грызлась с Солнцем. Азеб же уедет, скоро, пока ещё пузо не так заметно, в Европу, в Регенсбург.

ЦАРЬ-КОЛОКОЛ

Случилось так, как думала Азеб. Викч пошептал что-то экзаменатору по имени Адам, в песне и с козлиной бородкой, ленинский стипендиат Ян получил третью двойку и был отчислен. Козлобородый Адам читал курс по НЭПу голосом ватиканского кастрата, аналогичным электромагнитному колебанию спинного мозга во время оргазма, так что на лекциях позвоночники студентов по-вороньи каркали, а у студенток росли мясистые языки, когда-то регулярно обрезавшиеся в гаремах.

Когда фаринелли обратился к экзаменуемому, тот не заметил у него ни пенсне, ни бородки. Адам вначале был безлик. Позже грех запечатан был лицом.

Сердце, как отбойный молоток, уминало Яна в мраморный пол. На выходе из института командору вдруг бросился в глаза остаток монастырской скульптуры над карнизом. Переплетающиеся толстые серые ветви тернового венца были похожи на мозговые извилины с шипами. Снаружи снежная слякоть, посыпанная солью дворников, скрипели крупинки, отражающие весь мир, напоминая о хоре ангелов, единственная задача которых ведать, как падает волосок. У всех встреченных прохожих напруженные глаза. Пустынная аллея, парочка. Девица как раз целует парня, загибает ножку. Попадает толстенным каблуком-платформой Яну в голень. Молча смотрят вслед.

Ян вспомнил, недавно Черенкова рассказывала, что пиит Пророченко, до того как стать щербатым человеком с блуждающими по телу ягодицами, пытался откосить oн Гиндукуша в Кащенко, куда явился с библией и дореволюционным учебником скорбноглавия. Любителя беккетовских пьесок поразило название тамошнего, затопившего татарскими заморские дачи, труда Бекет, что, как сообщил ему лечащий полиглот, по-татарски означает воспитателя, а на заморских языках дозор и цель пилигрима. Отчисленный студент поехал к сестре Ноте. Проходя мимо встроенной в её сталинку стеклянной панели домовой кухни, он увидел оттопыренный мизинчик, чашку общепитского кофе и шляпку, осенённую вуалькой — крылом ангела справа или слева. Шею Ноты грузил амулет — камень из верхнего мира.

Дверь, как всегда, была не заперта и Жур, с высунутым языком крутившийся в квартирной центрифуге, которую он по частям перенес из своего института космической медицины, не заметил Яна, вытащившего из верхней полки справочник по неврологии. В парах журова языка вилось несколько мошек.

Ян, восхищённый сложной орбитой, решил попробовать получить белый билет в Южной Мангазее, наивном краю, где папа работал первым замминистра. Для это надо была сняться с учёта в районном военном комиссариате на Английской набережной. И хотя Яна отчислили зимой, в промежуток между осенним и весенним призывами, два прапорщика-амбала, сверив его паспорт, моментально взяли бывшего студента под белы ручки, так что Яну, которому срочно приспичило позвонить по уличному таксофону, пришлось не только оторваться от правого и левого аггелов, но, кажется, подобно жуку вскрыть обе половины грудной клетки и, оставив у атлантов все свои оболочки, вырваться из свивающегося по обе стороны, истонченного мира во что-то вроде вакуума, где у него началась кессонная болезнь, так что слабоагрегатный Ян, прострачиваемый милицейскими свистками прапоров, побежал туда, где был гуще воздух, в кривоколенные переулки, где слежались за века торгаши и товары, коммуналки и погреба, так что он не только пропитался огородными запахами, но и само его тело стало походить на велок капусты, готовое вести растительную жизнь.

Однако вегетировать в сыром хычовом полуподвале не получилось. Пока Яна не было дома, а Хыч лежал в отключке в камере с фекалиями — у подъезда в безличном числе — заволновались, поклаксонили, поездили по Строченовскому переулку. Подрожали босховские лубки над яновой кроватью. Наконец во входную дверь позвонил участковый. Он уже как-то производил проверку янова, действительного тогда, студенческого билета, сидя на стуле под кирпичом, который Ян повесил вместо люстры. Теперь участковый так долго стучал, ломился, пинал ногами, пока не отлетела половина петель, а дверной замок остался держаться на последнем гвоздочке. Но последний гвоздочек остался, потому что полностью вышибать дверь не положено. Ян понял, что означала такая дверь, когда в сумерки вернулся домой. Почти сразу же в его окно условным стуком постучала заметившая огонёк Черенкова. — К юмейским баранам больше никогда не вернусь! — радостно закричала она с порога. — Виктор Иваныч сделал мне предложение! — Впрочем, её припухшие губы едва заметно дрожали. "Ублажила его, наверно, по-интернатски, набрав в рот водки, чтоб мучитель быстрее кончил и на основную девственность не покушался" — подумал Ян. — Адью, чингизиды в тулупах! — продолжала ёрничать Черенкова. Кровь с медовухой, сахарны уста. Сладка и млеет. Ян посмотрел на полосатый зипунчик, в котором гостья ёжилась, как декабристка. — Васильчикова оставила, — пояснила Черенкова: — в Европу уехала эфиопская гражданка! Хоть и чёрная, а на западном небосклоне она — как солнце, все природные мерки укорачивает. Вот, почитай её письмо. — От письма тянулась зыбкая струйка бикфордовых духов, от которых шевелюра адресата могла воспламениться:

"Амазонетта! Дело в том, что Германия — по инфра-страна. Вроде не так трудно до неё добраться, но это только благодаря сложной системе оптических обманов кажется, что ты рядом, в на ней, на самом деле между тобой и Германией дистанция огромного размера. Германия глубоко внизу, под тобой, в неимоверной глубине. Сила притяжения здесь, как на Сатурне, а немцы — многотонные существа из жидкого металла. Но стоит такому немцу сжать тебя в объятиях, как он утянет тебя на дно, где воздух, как пиво, и ты очутишься вверх тормашками — лёгкой попой, как поплавком, всплывёшь вверх, а твоя голова, более тяжелая, опустится вниз. Там она увидит борхесовский инсектариум — настоящих эмигрантов, скукоженных придонной силой тяжести в невообразимых жучков и червячков приземлённо мыкающихся и что-то нечленораздельно, будто ломит кости, помыкивающих. В Германии была одна область разреженного давления, окольцованная труднопроницаемой стеной в один город и даже, может быть, сохранившаяся лишь в пределах одной возвышенности — валгаллиной лысой, крестовой горы. На горе жили вверхтормашечные клоуны и клоунессы вроде тебя, взмывали воздушными шарами в небо над Регесбургом. Но постепенно их сносило в страну багровых туч или район красных фонарей Мюнхена, с причудливой, ошеломившей русских писателей, живностью. В этом месте утягивает в ещё большую глубину, где обретаются бывшие возлюбленные, ставшие воронками в иные миры. Похожие на громадные плотоядные цветы без листьев и стеблей."

Черенкова посмотрелась в зеркало. На её веки уже прыгнули тени — с московского, с вечным фонарным румянцем, ландшафта, где рыскали бухгалтерские мерки жениха со столичной пропиской. Лицемерие узило лоб и щёки Черенковой волчий расчёт — поджарые бёдра и бока.

— В тулупном духе мои внутренности уже перепрели, — она распахнула зековский тулупчик, в котором недавно, со своим пиитом, ездила на переделкинскую дачу. Вчетвером, вместе с тремя поэтическими поповнами, когда мимо насыпи шёл скорый, они поворачивались и, вначале приспустив кое-что, вспархивали короткими юбками. Затем девицы, дрожа от холода и гогоча, бежали на дачную веранду, где ждал их пиит, и занимались столоверчением. Зимние бабочки некоторое время летели за поездом, в его окнах мелькали блики, подобные незагорелым духам, с перекошенными, на рожках, глазами.

— Жажду московской духовности! — бурлила юмейская блудная дочь, пока Ян, как пограничник, не принял её на грудь, орденское гнездовье стойких духом родимых недр. "Я вылюбила тебя себе". Это сразу же учуял очнувшийся хыч, обойдённый домохозяин с богатым опытом.