Её жгучая ревность не разбирала преград и дорог и Клара Айгуль, став сплошным длинным мускулом с горевшими губами, тискалась в нечто красное, мрачное, в калёных разводах, будто жмуришься в гневной темноте. У ней всегда воспалялись губы, когда она нервничала. Или, наоборот, замедленная бегунья выводила точную схему их с Яном маршрутов, пылких прошлых прогулок, что прожигала город и тоже утопала в магме, давящей слёзной боли. Её лихорадило, она начинала видеть всем телом, до мурашек икр, и это тягучее зрение вбирало в себя всё окружающее до границ мира, прохладной чешуи земли в скользких искрах, которой ей хотелось как питон сжать этого Яна в объятиях и свалиться к его ботинкам, болтающим в любимом зацветшем бассейне у Дома пионеров, населённом водомерками и рачками, один из которых укусил Клару Айгуль за лодыжку.

Как вместо ампутированной ещё какое-то время существует фантомная рука, так у него существовала ампутированная возлюбленная, изредка подчерняя близлежащие тени, похожие на ящериц, юркавших по окульским расщелинам того нестерпимого лета, когда с него, с пресмыкавшегося, слезло всё, и она могла проникать в него, словно призрак, без преград.

Но почему Ян не видел её? Почему, несмотря на то, что, как и предсказывали ссыльные, он целыми днями скитался по заветным, их с Кларой Айгуль, юмейским уголкам, и то же делала и она?

Может быть дорога Ка ушла в другой слой, ревность превратила её в змею подколодную, ползущую под настоящей жизнью в Инфра-Юмее, где остался лишь слабый отпечаток Тюза с маскаронами, аллеи доминошников под арками зелёных водяных струй, кинотеатра Целинный на заднем дворе бывшей церкви, птичьего рынка с попугаями между чанов с корейской капустой. А может просто сомнамбулы не видят друг друга, живут в свете разных звёзд. Впрочем, это случалось часто. Стоило только облупить её инкубаторную кофточку с пары свежих мушек-горгон и Ян каменел и млел, как самозванец в мавзолее-солярии неведомого солнца. Улучал бальзамический румянец!

— Царь Мавзол! Не дои из меня женское время — херес, ром, чернила иных жизней! — робела ромовая баба. — Есть ещё женщины в царских селеньях и диком поле!

— Велик удой иных миров, — объяснял царь Мавзол, — да свёрнуты в пряные щели как молоко в кофе!

— А ты подойди-ка с ласкою да загляни-ка в глазки ей! Глядишь, обдаст рейнским закатом портвейнским хмелем!

— Обдавала! И та, другая, и третья! Угорелое яново сердце самозванец царств рейнских-портвейнских в звёздную юмейскую магму.

Мужское время — дым щипало у Яна в глазах, так скашивающих хмельную призмочку, расслаивая луни отблески её пушистого загара в размытые контуры переливчатые под негой неведомых солнц. Неведомых? Эти девичьи силуэты живут под звёздами нездешних кремлей, выбитых из джайляу рогоносцев и богоносцев ангельскими палыми сердцами. Волоокие, газеленогие, подвержены иной силе тяжести. Пусть бродят в бабьем времени-хмелю. Мужское время-перегар возвратит к исходной звезде.

Не огорчайся, любой моногамный декадент в органы бабьего времени, самозванец в мавзолей! Что жена твоя — бальзам души! Заметь нездешний загар и на её боках! От пары тоненьких, раскосых жён, невидимо живущих под светом иных солнц! Прослезись, и проступят они, султан, прозришь, и тройной красотой будешь окружён! Их улыбки плещут живую воду вокруг инфракрасных неведомых ландшафтов, ультрафиолетовых лиманов, где нет ни маслянистых стрекоз, ни болотных комаров, но лишь будущий уголь! Маслянистые стрекозы и болотные комары были в зацветшем бассейне у Дома пионеров, на чей проросший травами цементный брег бабка Сольмеке уже несколько раз сопровождала своего незрячего внука, причём отследив его поход в первый раз, она выпросила у циркача Робсона несколько лошадиных доз в снотворных стрелах, и потренировалась в стрельбе в мишень через воздушную трубку, так что когда, в третью прогулку, сидя в лопухах и исхлопав на себе противно жужжащую рать, она заметила длинную плавную волну, не пугавшую водомерок, Сольмеке, поколебавшись (рядом с нею уже лежали кверху брюхом две выдры), выдула-таки и последнюю умору. Вечером, после того как, тщательно укрыв лопухами своё скользкое сокровище, бабка Сольмеке сбегала к ближайшей, в краснознаменном фойе, телефонной будке, четыре мушкетера на руках отнесли в запряжённый крашеным ослом цирковой шарабан спящую, синюшного оттенка, девочку. Шарабан направился в сторону Веригиной горы.

— Жалко девочку, — сказал Скалдин престарелой аудитории, после того как попробовал песочное печенье, которое Сольмеке выпекала для Клары Айгуль: — Мел ты туда сыпешь что-ли? — По серому старику — дужкой за нос, за воротник, за карман — блуждали железные очки.

Кости у неё ещё хрящевые.

Сольмеке с выловленной Кларой Айгуль из алхимических соображений поселилась на Веригиной горе, в розовом домике Васька, сам же он жил в сарайчике откочевавшего на гастроль верблюда. Каждый день Дмитрию Патрикеевичу в министерство из странноватых аптек и привилегированных складов доставляли заказанные Сольмеке изысканные припасы, вроде песочной и меловой пудр, которые Сольмеке получала по фуникулёру и действительно добавляла в печиво — и угольная печка раскаляла сторожку, как баню, до розового пара.

— Что уставились — прикрикнула она на мушкетеров, скоро множество подземных русалок увидите!

— Какая была девочка, такая и осталась, только слабенькая ещё, — ответил рыхловатый юмейский архитектор, сам похожий на Юмею. Внутри мешковатого облика Тюрина скрывались рахитичные ажурные костяки. — Если она отложила яйца в магму, будет сель.

Ян, поднявшись по канатной дороге, шатуном ходил вокруг розовой сторожки.

— Зачем она плавала в этом бассейне? Что за заразу она подхватила среди кувшинок?

Его так трясло, когда он ворвался в этот, с веницейским окошком, дом, словно в деревянную шкуру какого-то зверя, то казалось шипастой щетиной вот-вот взъерошит окружающий слюдяной пейзаж с городскими крышами, который осыпется назойливым рериховским витражом и затем можно будет ненужных прослоек чувствовать, как набухающую почку, её тревожную, а теперь и вовсе лишённую координат кровь, кристаллизующуюся в новый, невиданной красоты, рубиновый мир.

Дмитрий Патрикеевич отреагировал решительно, умно и по своему обыкновению. Под предлогом того, что Клара Айгуль ещё не оправилась, Ян незамедлительно был вывезен в альпийские луга, где он был с Кларой Айгуль год назад, в номенклатурный санаторий недалеко от остатков дачи основателя города.

И когда он перестал различать верх и низ, усадебная дорога, взмывая и свистая, показалась ему розгой, окончившейся битым бутоном барских ротонд в шипастом воротничке, обычным среднерусским террариумом, на насекомо-лепестковом фоне которого столь внятно тлело слепое пятно от прошлогоднего воспоминания, что у Яна, как у разрубленной пополам ящерицы, стал расти костяк платоновского андрогина, правда девичья часть ещё оставалась фрагментарной и Ян мог лишь цеплять дополнительными косточками и коготками подсохших тритонов и афродит из ракушечника, облицовывающего раскрашенные стены и потолки. Через две недели, не заезжая в город, он вылетел в Москву поступать в вуз. Клара Айгуль проболев до конца лета, вместо школы пошла учиться в юмейское педагогическое училище. Сентябрь — время нашей ностальгии, когда метёлки деревьев облетают в перелистываемые небеса, словно в гербарий лета, ещё цепляющегося цыганистой хиромантией за длиннопалые ветки таких тонов, какие бывают от трения смуглых букв о слюнявые подростковые фаланги, немеющие от плоских прелестниц, что вскоре набухнут в аспириновой Аркадии, где отменена сила тяжести и одноклассники редуцированы в буколическую живность на протекающем школьном потолке.

РАПУНЦЕЛЬ

Уже ближе к вечеру Ян всё же решил сходить на последнюю лекцию.

Когда кремлёвские звёзды, бывшие близкими, как самоварные огоньки, вдруг взмыли вверх, он понял, что ходил по тоненьким ниточкам города счастливых, чьи уличные фонари стали теперь рапунцелевыми косами, на которых он и закачался над подворачивающейся Землей, будто эмигрируя в мерцающую страну, где дома похрустывали точно побеленный рояль, с гулкой арматурой, рифлёной подобно ножкам кузнечика.