— Хм! — за дверной занавесью раздался утробный смешок и в комнату просунулась белобрысая морщинистая голова в фуражке. Клара Айгуль взвизгнула от ужаса. Пожилой орус ухмыльнулся и сказал на аульном языке — так вот как ты, матрёша, родила!

СОЛЬМЕКЕ

Этот орус был сыном зека в важном отсеке лагеря, где тоненькая Сольмеке подростком работала с голодухи уборщицей. Вначале просто шмонали её в двух проверочных предбанниках, но времена быстро посуровели, стали заставлять менять всю одежду на спецбелье и рабочий халат. У зека, вечно сидевшего в карцере, были измученные глаза, ему грозили что зимой сюда же этапируют жену. Перед тем как его должны были увезти, зек выплюнул на пол две золотые коронки и попросил Сольмеке принести два куска бараньей кишки, когда же он их наполнит, заморозить и передать его жене. Подходила — дрожала сильнее чем решетка. Там плеснуло в кишку — будто шипучка с запахом прелого леса, который Сольмеке ощутит через несколько месяцев над новогодним — первым в её жизни — бокалом в нквдешном клубе — сумерки растворили деревья, две земляничины встретились с двумя черниками… Девочка распахнула халат и задрала фуфайку на груди, вернее над двумя прыщами на рёбрах, решетка вновь задрожала и зек протянул ей вторую райскую порцию. Сольмеке затянула на кишке узлы и сунув меж ног, что-то там повредив, понесла сквозь шмон. На шмоне вохровка заворчала — у тебя течка что ли снова, через неделю после первой. Кишка была заморожена так, как предписал зек. Один из охранников, дед-собакоед северных кровей, душил собак, шпиговал их воробьями и, доскакав до перевала Тау, прикапывал удавленину на ближайшем горном леднике, чтобы через полгода откопать и съесть душистый зимний деликатес. Сольмеке отдала старику зековы коронки и тот отвез её на лошади, увешанной собачатиной, к леднику, где девочка спрятала зековскую кишку, и, когда через полгода после того, как увезли зека, пригнали по этапу его жену, вырыла сохранившийся кусок. Второй же, тот, что Сольмеке положила в дохлого воробья, лопнул и на этом потемневшем месте зародилась подледная птица Симург, которую ледяная скала вынашивала до того времени, когда от эдельвейсного эсэсовца, через двадцать лет после его гибели на войне, стала рожать свою позднюю дочку и Сольмеке. Тогда и обрушился высокогорный птенец вместе с селем, снесшим старую Южную Мангазею. Обломки города, докатившиеся до аула Сюгур, были собраны в мёртвую гору, любимое место прогулок Сольмеке с младенцем. Эсесовец же взялся вот откуда. Зекова жена за вспененного мужа, будто в бокал шампанского, пригубленного другой, бросила Сольмеке кольцо с изумрудом (из того же женского тайника). За кольцо девочка хотела выменять на юмейской барахолке мешок бобов, но бобов не дали, дали ведро мороженой картошки. Жена забеременела и была расстреляна только после родов, вскоре приехал из Москвы амнистированный зек и взял младенца и Сольмеке в разведшколу, откуда её, обученную языку, должны были перебросить в Регенсбург, город кислого винограда, где тень Голиафа выдавливает из вздувшейся за триста лет деревянной стены, за которой местная Анхен понесла королевского бастарда, дубовую брагу. Предполагалось припиявиться к тем из фольксперебежчиков, у кого было партноменклатурное прошлое, грозившее немецкой стенкой. Анхен, выпив белены и присев в дунайскую тину, выдавливала выкидыш, inconnue de Danube, в холодную реку, текущую на восток. Туда же, на восток, а не на запад, полетел шпионский кукурузник с выпускницей с отличием и коллегой в эсэсовской форме. У него была финка, с чьей помощью он, пристегнутый в парашютном тандеме сзади напарницы, вспорол ей ватные штаны и, затянув на бедрах общий ремень, лишил Сольмеке девственности в те две минуты, когда они, как бугристый метеор, летели с четырехкилометровой высоты, не раскрывая парашют почти до самой лесной делянки. Там была «мельница», якобы вражеская погранзастава, где переодетые нквдешники неделю подвешивали неудавшуюся шпионку за ноги, так что все потенциальные выкидыши вошли в глубину, и потом — в своей настоящей форме — ещё неделю за одну ногу, по-колумбовски, в то время как перевербованная, приползшая на «нашу сторону» предательница рожала ртом воздушных русалок с пузыристобагровой чешуей.

Тот прекрасный, окружающий всех нас, инфракрасный мир, где жили-плавали эти безбожные создания, был мозгом падшего ангела-хранителя — а мы, люди, живущие в нем, его воспоминаниями. У всех людей один ангел-хранитель, потому что все мы живём в его мозгу — вначале там был тот самый райский сад. Когда часто дышишь — от любви, либо вздернутая вверх ногами, — от избытка кислорода активизируется третий, предназначенный для ангельского мира, глаз, угасший в течение эволюции. Если у обезьяны, свесившейся с ветки, вдруг проснётся змеиное зрение, её съест тигр. Через две недели допросов и на русалочьем издыхании Сольмеке была уже ведьмой со сверхспособностями, она знала, что в её круг ада должна была впрыгнуть чертова тройка, единственное, что отличало русский круг от немецкого, где на убой везли без всякой заминки. В квантовой физике колдовство созывается беспричинным совпадением. И когда перед первым из пары безнадежных формальных вопросов, которые задавали три судебных отморозка, Сольмеке вдруг икнула, то тембр и частота звука были ровно такими же, что и у двухлетней, сидевшей ещё на горшке, дочки одного, на миг очнувшегося заседателя, секретаря обкома с фурункулом на шее, и Сольмеке получила десять лет Колымы, единственную нерасстрельную квоту на несколько сот расстрельных. И уже из второй пересылки она под конвоем поехала назад в Москву, к своему спасителю, амнистированному зеку, ставшему большой шишкой.

В Москве (тогда ещё не в Москве) у экс-зека Патрикея была на отшибе дача — один из немногих кирпичных домов в деревне Покровское на речке Городне неподалеку от Царицино. Туда, во фруктовый колхоз, подальше от недоброго глаза и поселил он девушку вместе с малышом-сироткой. Сольмеке, ещё когда училась в разведшколе, приходила в дом Полярников на Никитском бульваре, где экс-зеку вернули квартиру, поняньчиться с младенцем, дать потискать свою яблочную грудь взамен материнской, что уже истлевала во рву в юмейской степи, полная створоженного молока, превращавшегося в сыр, лакомство для местных полёвок. Мудрец Нильс Бор из оккупированной Дании думал о том, что если известно время, когда происходит подобный преступный процесс, то его пространственная координата становится размытой во вселенной, и таким образом боттичеллиев сосок матери присутствует и в соске Сольмеке, полном лишь яблочного сока, и отдаёт сыром молочко в бутылочках, которые девушка приносила из детской кухни, и когда-нибудь расширение галактик, разбухающее вокруг поруганной в солончаках груди, остановится, они ринутся назад и схлопнутся в этой сингулярной, отдающей золой, точке. Вот тогда-то встретятся потерянные возлюбленные, сольются в объятьях зеки с вертухаями!

Теперь в Покровском Сольмеке, забытой государством, стало не хватать воздуха и ладонями, исхлёстанными межзвёздной пылью, она, как берберка при самуме, прикрыла тот последний узелок меж вскинутых бровей расплетаемой женщины, где созревают нежные сяжки запасного, древнего зрения, что вскоре, лишившись тела, энтомологическим прищуром смутило кротовьи глазницы новой, бесформенной ветреницы из окрестных светотеней, гонимой гнусом и трусом в местную прыгучую часовенку, надававшей ей примерочных, разноликих пощёчин. Неподалеку, меж колхозных яблонь, Сольмеке доила в мятую крынку бесхозную поповскую бурёнку, чей хозяин был забран куда надо. Растянутые в щиколотках и в паху суставы больше не болели, но было ощущение, что нижняя часть выпотрошенная. Стоило где-то остановиться, возникало тянущее чувство, будто к девушке снизу присасывалось её собственное, отжитое тело, похожее на обломки смытого селем города, погребённого за новой оградой. Вечерами в сухой полыселой траве белели розетки собачьих и вороньих глазниц, когда она, такой же алебастровой, нелёгкой лепки, шла по полю ковыльного электричества, что отстреливало кузнечиками и клопами, точно кнопками и матрасными пуговицами скукоживавшегося, как лунный черновик, ландшафта, так что вскоре оставалась лишь спасительная бурка насекомых, летучих чёрточек нового мира. Кроме клерикального молока, Сольмеке кормила патрикеевого младенца пюре из яблок и картошки, и раз в неделю из города приезжала отцовская эмка со спецпайком из лендлизовской тушёнки. Сам Патрикей в Покровском не показывался. С утра девушка по-цыгански подвязывала Дира в платке за спину, брала бутылочку и, поддерживая его под попу, как козочка скакала к царицынской усадьбе по прибрежным оврагам, где гнездились угрюмые подростки, варившие на бульоне из монеток травяную лапшу. Под их глиняными взглядами платье Сольмеке истлевало, обваливалось кусками, сверкало прорехами так же, как и архитектурный корсет многопупого, как колониальная красотка, Царицыно. В каждой скорлупке тамошних гротов и арок коренилась балетная ножка куцей розы ветров, чьей шипастости хватало лишь на оголенные девичьи укромности да на скрипучий луч в древесных гуслях, смущавших весь усадебный кордебалет — ветреный розарий, просветлённый эрозией неба, нахлобучившего на неевклидову, с мокрым спиногрызом, балетмейстершу каракулевую пастораль.