И весь остальной город в котловине между горами всегда был покрыт плотной дымкой, сквозь которую просвечивала сеть блестящих арыков, точно Юмея держалась над клубящейся пропастью в напряжённом гамаке из выпрямленных горных ручьёв.

Не реальная Юмея, конечно, а та сверкающая, о которой мечтала Ка и поэтому с такой радостью приехала сюда. Освобожденный от тяжелого смога стрельчатый город, стремящийся вверх, с легкими летучими жителями. Ка вздохнула. Она замечала собственную необычную тяжесть. Ожившая Галатея! Скрипят половицы. Виктория Афанасьевна, которой Ка сказала об этом, сказала что это ерунда, только кажется, просто в растущем возрасте её распирает тугая, точно ртутная, кровь. Впрочем, пользу от этих раздумий она получила. Когда в следующий раз на переменке очередной оболтус подбежал к ней сзади и попытался задрать юбку, она повернулась и слегка хлопнула по наглой щеке, так что прыснули все прыщи, их владелец отлетел к стенке и после получасового нытья в туалете футбольная физиономия отправилась домой. Ян, попытавшийся поиграть с Кларой Айгуль в их детскую игру — они устраивались у противоположных стенок какой-нибудь кровати и фехтовали нижними конечностями, пытаясь наступить друг дружке в заветное место, был моментально скручен, как комар и удовольствовался лишь несколькими щипками за хваткие осьминожьи лодыжки, пока она, хохоча, не выпустила его, красного как рак, на свободу и не чмокнула в губы. Встроенная в него, полууснувшая рыба, чьим мозгом мы видим сны, а ртом которой целуемся, захлебнулась поцелуйным воздухом, так что затрещали за ушами остатки жабр и древняя соль превратила череп в лейденскую банку. Ян исполнился любви, то есть солёных как зола снов, и вскоре, подобно байкеру-пивной анемоне всплеснул их венчиком воробьёв на чересчур внимательной ветке под дачным окном Клары Айгуль, серых, вспугнутых, словно кошачьим зрачком, поминальным синяком вишнёвой смолы с концентратом хищного фейерверка из светотени, обратной, как на негативе, и поэтому в дальнейшем Ян был заметен на даче лишь как человек-невидимка, промежуток которого обрисовывался в постоянно всполошенной вокруг него гуще птиц, чьей движущей силой был татарский взгляд его неравной тили-тили-невесты, узкий, как бывает у тех, кто рождается из желтоватой скорлупы, щурясь, чтобы не пораниться.

Но когда от него остался только абрис, то яново объёмное измерение души, где она безраздельно царила ранее, перешло к Кларе Айгуль и это добавочное измерение обратило её жизнь в житие, в жизнь с расплавленным временем, куда она канула, будто в густые, с прозеленью, сумерки малахитового ёлочного шара, в чьих дымчатых глубинах Ян, млеющий распластанный набросок, угадывал размытую на волны Офелию с просверками тусклых взглядов, опаловой рябью далёких коленей, которые, приближаясь мреющими линиями, вдруг вырывались за пределы знакомых контуров в чужие для него, почти нечеловеческие, словно страстные зигзаги могли облечься только животной плотью.

В городе же, наоборот, в ней проявлялись растительные черты, она деревенела, к нему же возвращались силы, Ян аргусом фиксировал лиственную крону из мириада трепетных физиономий дерзкой девчонки, проявленных во всевозможных животных, птичьих и человечьих клейких взглядах, обращенных на её гибкий березовый стан, они своенравно кривились, розовели и истлевали, оставляя в округе еле уловимые девочковые черточки.

А появившаяся на её месте девушка — тем свежим, только что вылупившимся маем была, кажется, ещё привязана пуповинными ниточками к тонким, как местные тропинки, тростинкам близлежащего городского парка, вернее перелеска, и к усикам тараканов в сонно-сыпучем бомбоубежище, где поцелуи звучали как капель дождя, тоже членистоногого, похожего на коньячную индианку, словно бы несущую на голове, поскрипывая выдержанной корой, ещё одну саму себя, только более молодую, подобную бамбучине учительской указки на осень, когда его неуспевающее новое, студенческое сердце будет, будет подпрыгивать на роликах вокруг неё, очень прямо идущей по скошенному переулку, и мечтать допрыгнуть до той лёгкой, весенней, закутанной в липучую сиреневую паутину, что утянули вверх порыжевшие ветви и тараканы, теперь уже чердачные. Днём они изнывали, вечером гуляли по Юмее, смотрели как в центральный городской пруд опрокидывались небоскрёбы — колодцы, выжимавшие ртутные тела жителей, те слипались в мясную луну, откочёвывающую от цементных теней, что береговые хвостатые берёзы пеленали русалистой чешуёй оборотного времени, уже знакомого офисным крепостным по влюблённым объятиям в парках-мухоловках, выдавливавших их корявые, точно корни, души в домонгольский перегной.

Подсаживались на инкрустированной мусором обочине к синегубой женщине, у которой, как у мухи, обнаруживался внешний переваривающий орган с густым пподовоягодным, подобным мерцавшей смоле улицы, что тужилась точно праща под лунным, в лужице, мозгом, всплеснувшим неоновыми ногами и руками соседней, в каменноугольной дымке, высотки.

Почти проводив Клару Айгуль к Виктории Афанасьевне, на скамейке в колючей аллее, сквозь кларины волосы Ян пробовал на вкус звёзды или фейерверки с соседнего стадиона, что копошились на его губах как мухи, так что, останься парочка до рассвета, мушиный король был бы готов жужжащим комом взмыть к любой, распахнутой до прошлогодних потрохов, рябине, и замуровать давно саднящие, горькие, непрошеные, райские прорехи здешним, бурлящим как сода пьяной шипучки, звёздным пеплом. Из стадиона выезжал байкер, как женское естество, пухлое, пахучее и дебильно трясущееся.

Простившись, Ян направлялся домой, и вечерние вороны, как авиамодели на ниточке, реяли вокруг него, когда, обернувшись, он всматривался сквозь змеиные веки сумерек, чей раздвоенный язык, на котором уже пружинили все матрасы, покидал её многоэтажку, так что та оседала лягушачьим комом у запруды нового котлована, окружённой корявым, точно обструганным с углов былой деревянной застройки, леском, куда чуть попозже, втянув руки-ноги — щупальцы неведомых земель, без опор неслись обе их головы, будто две луны, менявшие ориентиры в том парке, свинченном вороньими гнёздами в ленту Мёбиуса.

Открытая под утро записка, которую при прощании Клара Айгуль всегда подкладывала Яну куда-нибудь в кармашек, успевала подхватить съёженный в серповидный лепесток отблеск меркнущего гадательного подсолнуха, брюхатого воробьями, вскоре слегавшими на росистый тиви — пестик на крыше, так что затем каждая куцая, как мересьев, кирпичинка его зыбкого дома оказывалась с птичьим сердцем и вся певчая кладка, обнажая нотные выбоинки, осыпалась в лунном прибое, крутившем солёные фантики.

Дмитрий Патрикеевич, наконец, замелил эти лунные треволнения. Скорый на решения, он взял Яна и Клару Айгуль с собой в пансионат на озере Окуль, благо учебный год закончился.

Вернее, это было водохранилище времён первых пятилеток, вырытое, как говорила бабка Сольмеке, орусами, оставшимися на дне.

Дорога к перевалу на Окуль шла через обглоданную степь. Клара Айгуль приморилась в газике Дмитрия Патрикеевича. Вдали, за линией железнодорожной электропередачи, похожей на распяленную домбру, и за парой верблюдов — взволнованных лошадей, виднелся товарняк, в котором сгрудились аульные призывники, с бритыми, в порезах, выскребленными черепами, их взгляды вырывали из вечернего неба черных птиц, не чувствующих ветра, рисующих узор жизни Клары Айгуль. Газик приблизился к ЛЭП. Вдруг птицы ринулись вниз, задевая крыльями гулкие провода, и, разорвав клювом и когтями ржавый брезент, потащили девочку за щиколотки и за крестец. Вниз головой, орущую в попытке извернуться, чтобы посмотреть, чёрные ли это птицы или белые, унесут ли меня на перевал к Окулю, там земля так высока, что сплющила пространство и у снежных людей нет рук и ног и нет разницы между добром и злом, чёрным и белым, что бы ни делал, всё и то и другое одновременно, или прямо бросят меня в огненное озеро.

— Нельзя щипать сонных девочек за попу! — Дмитрий Патрикеевич отвесил Яну довольно легкую затрещину.