— Под котловиной Южной Мангазеи находится древнее море на глубине полутора километров. Над ним висит стрельчатый город, засыпанный земляным споем, и уже на нём стоит нынешняя Юмея. — Тюрин показал Диру найденную им в городском архиве столетней давности фотографию, сделанную с чудом устоявшей пожарной каланчи фазу после юмейского землетрясения. В одном углу её, ближе к горам, под полностью разрушенными глинобитными домиками белела ячеистая структура, напоминавшая вырубленные в скалах древней Петры строения. Это за тысячи лет выветривание, вода и разность температур насквозь проели сдвинувшуюся на древнее море тектоническую плиту. Возможно были там и незапамятные обитатели, утончившие и облагородившие эти белокаменные арки. Но потом всё замела землистая рыхлая масса, обросла травой, по ней кочевали чингизиды, казаки-колонисты ставили свои избы, а сто лет назад, когда тряслась земля, она просыпалась сквозь пещеры и каверны, как сквозь сито, в глубинные волны. — Тюрин вновь показал на фото. Однако вот здесь, вверху в ущелье, видна тёмная масса. — Это сель, грязекаменный раствор с высокогорных ледников, который через два часа, снеся остатки глинобитных дувалов, вновь полностью зальёт арочные поры обнажившегося, висячего над бездной города. Став фундаментом обыденной урбанистики.

Он кивнул в сторону розетки — прорубленном в стене из розового жмыха веницейском окошке, в котором внизу в дали за пустырём виднелась провинциальная советская архитектура. Сольмеке хмыкнула и зашла за аквариумную лупу, слившую её и карпа в симбиотическое существо. — Ты поэтому целыми днями на общественном транспорте через весь город туда-сюда ездишь, — сказала она Тюрину, — к трамваю свой вес добавляешь, чтоб от вашей тряски мало-помалу юмейский балласт вновь в море просыпался и сверкающая Томимурия обнажилась! Капля гору точит! — Бабка аж подпрыгнула. "Она похожа на ведьму", — подумал Дир, — "я выкормыш ведьмы".

Вдруг на него полетели брызги. Васёк подкрался к Сольмеке сзади и неожиданно, обхватив её затылок, окунул голову бабки в аквариум. Она, как летучая рыба, пару раз всплеснула руками, схватилась за края акариума, напряглась, зажмурилась, но вскоре раскрыла под водой спокойные глаза. Её морщины разгладились, минуту спустя на оторопевшего Дира смотрела улыбающаяся смуглая русалка. Карп, вначале тоже слегка испуганный, вдруг взметнулся и ревниво ущипнул Сольмеке за веко. Вильнув поджарым крупом, бабка отбросила Васька, надула щеки водой и, вынырнув, окатила его льняную рубаху и расхихикалась. "Ведьма" — вновь подумал Дир. — А покажи-ка Фоме неверующему какой ты тритон, — подзуживала Сольмеке Васька. Под мокрой тканью рубахи на васьковом животе явственно проступила не одна срединная впадина, а какая-то рябь. — Шесть, подтвердил Васёк, — у меня пупов. От шести матушек, вернее шести половинных матушек. У Сольмеке в огровом фонтане только жабры проступили, а у моих родительниц, окунутых с головами по пояс в один питательный раствор, с оставленными снаружи филейными частями для оприходования моему родителю, вообще передние части растаяли, вплоть до пуповины, подсоединенной к общей маточной колбе, где я как гомункулус от одного папы и шести вивисектных мам и образовался. Кандидат в бессмертные обитатели нашей Томимурии!

— Всем хорош огров сын, — рассмеялась Сольмеке, — да только утверждает иногда, что он ангел-рюрикович и что у него только три головы, юмейская, московская и заграничная! — Зато печеней у него тоже шесть! Другие тоже кандидаты? — спросил Дмитрий Патрикеевич. Не сказала она этим ёрникам про внучку, что-ли? У него уже давно мутило под ложечкой и хотелось домой, в номенклатурную квартиру. — Ну вот Робсон — огров сын указал в сторону циркового негра — считает, что в городе, висячем над пропастью, жители должны обрести навыки воздушных канатоходцев. "Смеётся он надо мной" равнодушно подумал Дмитрий Патрикеевич? Рассмеялся негр, мучного цвета, с кроличьими глазами, какой-то бугристый верзила: — Они должны быть, как я, альбиносами, чтобы черпать энергию прямо от солнца! — А старый Скалдин… - продолжал ёрничавший хозяин — Я считаю, прервал его мухомористый старше, — что вся эта солнечная натурфилософия имеет свои корни в мечте о городе памяти. — Скалдин подошел к стенке, оторвал сухую ветку и с её помощью раскурил вонючую трубку. "Интересно, в кого из них была влюблена в юности Сольмеке? В отличие от других животных у женщины слишком большой тормозной путь, поэтому на её влюбленных мозгах образуется мешающий видеть синяк, ороговевший образ любимого. Носорожим наростом она достанет его до печени, вздевает любимого как колпак с бубенцами, наигрывающими серенады."

Дмитрий Патрикеевич помнил, что Сольмеке рассказывала ему в детстве, а потом и Яну сказку о том, что небо над городом это мозг разбившегося ангела, а сами здания — это синяки на этом умирающем, уплотнившемся, теряющем эфирность мозге, заскорузлые воспоминания о небесных квартирах из чистого света, ибо настоящая любовь не ведает преград, и что если пройти вновь её дорогой, повторить прошлые маршруты, то вскроются затоны боли по утраченному, темная застройка станет прозрачной, будто из солнечных лучей, и все потерянные и забытые найдутся.

— Чем она питается. — сказал Дир. — В шапито девчонка у вас что-ли? — опросил он Робсона. Негр сливался с окружением, будто у него были плохо прочерчены границы. — Клара Айгуль была в цирке несколько дней весной, мишенью для метателя ножей, — но теперь её у нас нет, — серая губка Робсона морщилась в неожиданных местах. — Или бродяжничает она — как-то отрешенно продолжал Дмитрий Патрикеевич. — Я думаю, что Ян найдет бродяжку. Где-нибудь в заветном уголке, известном им двоим. — Робсон взял оставленный Скалдиным дымящийся черешок, пшикнул им в каплю у аквариума и постучал карпу. — Я, пока девочка не нашлась, хочу пожить у тебя, в городе, — попросила Сольмеке Дмитрия Патрикеевича.

***

Внутри Земля пьяна до белого каления. Заземляет искры межлюдья. А переполнится, аккумулатор опиум, — полопаются людишки и на накопленном огне что-нибудь новое выпечется.

Тельце дитя чьим плачем взмокнет — yap, уар, побарахтается в травке, в пыли угличской, пооботрётся лепествой — просветится из глубины, протрескает сухостью улыбчивого костяка — кхе, кхе, кхе — смеётся ребёнок.

Однажды — с глаз подале — в чаще — метался, ищучи сук поособистее, чтоб, задёргавшись, не разодрать о крюкастые ветки выход для тоски! Чтоб задохлась она в сердце безвыходно. Да пока метался, эти же ветки через спину её и выхлестали, как хмарь в бане свежей. Потянула через веточки земля всю тяжесть, душа было в небо опрокинулась, лёгким воздухом захлебнулась, Да хлоп — и её жабьими губами земля ухватила. Дырочка-глазочек осталась только в этих губах. Для дерьма и еды. Темнота вокруг, темень проклятая. Мельтешит зеленоватая слизь, что повсюду, вместо кожи, ногтей моих.

Сколько лет сижу уже здесь, в этой яме зловонной. Перепрел уж насквозь, прослоился перегноем. Что снизу, сверху, давит, перетирает. Меж червей ползаю и они промеж меня ползают. Ненавижу я эту землю. Видать и она платит мне тем же. Глаза — зубы выела, все выходы отворила, а злобу и печаль мою не принимает, перегниваю я в них прельной жижею. Копошатся черви в мозгах-то, копошатся, в мясо своё переедают. Светлости и памяти не осталось уж. Заживо в трупную личинку превращаюсь.

Когда же перестал отзываться и яму отрыли, то узника в ней не нашли. Лишь по дну тяжёлым дыханием стелились зловонные серые испарения.

"Долго же его крысы жрали" — полетел плевок в чёрную дыру, зиявшую в подземном отхожем углу.

Заброшенный в енисейскую губу еловый кремль-детинец точил посадский слух: в смущеньи копанной губным старостой темнице сиделец через тридцать лет переродился. Уполз в вечную мерзлоту! Расплодился! Но что посадским на земле до её затравок! Вскоре, впрочем, и время стало траченным и царство ядовитым. Енисейские жители, лихоимцы ложных грибов, ягод и поросли рюриковой оставили порченую губу. Косолапо погрязли неведомые остроги. Исчез и город мангазейный.