Медлительность ездового выводит некурящего Ильяса из себя.

— Мой сосед помер, — вдруг брякает он.

Однако ездовой по-прежнему не торопится. Достав спичку, чиркает ею о коробок. А ветер уже тут как тут. Он и прямо налетает, и из-под локтя, и из-за спины, да все понапрасну — огонек в заскорузлых ладонях словно в непроницаемой раковине. Просунув туда чубук козьей ножки, ездовой затягивается. На лице его появляется блаженная улыбка. Затянувшись еще глубже, он разглаживает ладонью рыжую щетину на лице. Теперь и нос уже не выглядит таким обиженным. Ноздри, обласканные махорочным дымком, пошевеливаются с какой-то неожиданной надменностью.

— Вот теперь я снова человек, — выдыхает ездовой. — Зовут меня Ермил, а фамилие мое — Коробкин. Едем мы, значит, товарищ черкес, до города Новороссийска, а Екатеринодар далеко позади. Возим мы, едреный лапоть, раненых, само собой, а покойников развозить по всей территории нет резону. Дотащимся до жилья, привал сделаем, лошадей покормим, поставим на передых, а тем часом фершал твоему соседу с этого света на тот аттестат выпишет. Без аттестата, дорогой товарищ, и там солдата не примут.

Ильяс вдруг забывает о покойнике, старается представить, что же произошло. Черт знает как они едут. Выходит, раненых повезли не назад, как обычно, а вперед. А если так, то Деникину — капут.

Так оно и было на самом деле — красные войска не просто теснили деникинцев, а гнали их к морю, не давая опомниться. В середине января 1920 года казалось, будто войска Тухачевского после взятия Ростова выдохлись. И действительно, основная ударная сила наступающих — конармия Буденного — понесла весьма ощутимые потери. Благоприятствовала деникинской грабьармии и погода. Едва беляки проскочили за Дон и Маныч, началась редкая даже для тех мест оттепель: вскрылись реки, вспучились болота; ручейки, не обозначенные даже на двухверстках, превратились в неприступные преграды.

Все это давало потрепанным деникинским частям возможность привести себя в относительный порядок. Донская и Кавказская армии белых провели массовые мобилизации, из Туапсе и Новороссийска непрерывным потоком шла иностранная боевая техника, не ощущалось недостатка в продовольствии и боеприпасах, на вооружение деникинцев поступило много танков и самолетов.

К середине февраля соотношение сил было таково: под ружьем у Деникина находилось примерно семьдесят пять тысяч солдат и офицеров; преследовавшая его группа войск под командованием Тухачевского насчитывала менее пятидесяти тысяч бойцов и командиров.

Однако, вопреки прогнозам западных стратегов, красные части в середине февраля перешли в наступление. Смелый маневр живой силой позволил создать численное превосходство на участках наступления. В результате многодневных ожесточенных боев белые были выбиты с позиций, укреплявшихся в течение всего месяца. Наращивая удары, не давая противнику закрепляться на промежуточных рубежах, красные части превратили отступление деникинцев в паническое бегство.

В конце февраля снова ударили морозы, а в начале марта наступила оттепель, и тылы красных отстали. Небывалый героизм революционных войск решил участь оплота контрреволюции на Дону и Кубани: последнюю значительную водную преграду — реку Кубань — они форсировали буквально на плечах противника. Дорога к морю была практически открыта.

— Сколько же до Новороссийска? — почему-то шепотом осведомился Ильяс. Новая догадка ошеломила его, он закрыл глаза в ожидании ответа.

— А зверь его знает! — огрызнулся Ермил и, выплюнув опалившие губу остатки козьей ножки, достал из кармана маленькое зеркальце. — Сей момент проверим твоего дружка, едреный лапоть.

Ездовой пересел на борт повозки и, склонившись над подозрительно бесчувственным соседом- Ильяса, приставил к его рту зеркальце. Подержав минуту-другую, повернул его к себе. Видно, Ермил заметил в зеркальце что-то приятное. Он самодовольно. хмыкнул и полез на свое место. Усевшись, затараторил:

— Фершал, едреный лапоть, человек ученый, а только и он не в силах разобраться, жив человек или помер, на энтом он свете или уже перед апостолом Петром рожи корчит. Штука это анафемская. Но подозрительных мужеского пола проверить — плевое дело. Пущай человек самый что ни на есть слабый, вот-вот душа с телом разъединится, а все же на бабий дух клюнет. Вот и носит с собой фершал бабскую принадлежность. Ежели солдат живой, обязательно на зеркальце его парной след останется. И я себе такую стекляшку завел — чего с поля боя покойников таскать, если раненые тебя ждут не дождутся.

Довольный собой, Ермил снова полез за кисетом.

Повозка мягко катит по песчанику. Ильяс, натужно ворочая головой, вглядывается в придорожные кусты, присматривается к редким тополькам вдоль дороги, к межникам, рассекающим степь вдоль и поперек. Взгляд его становится все более напряженным, он уже не только о подозрительном соседе, даже о ране своей позабыл.

Так оно и бывает. Нежданная встреча с домом волнует нас пуще всего прочего. Конечно, хорошо бы подъехать к своему плетню, как не раз рисовалось в мечтах, верхом, лихо соскочить с коня, отвязать притороченный к седлу мешок с гостинцами, по очереди поцеловать Мариет, Куляц, Нуриет, Сару, взять на руки младшенькую Зейнаб… Она, верно, и не помнит отца…

— Ездовой, а ездовой?

— Я ездовой, — дернув головой, вскрикивает снова задремавший Ермил. — Ну?

— Стань-ка, хороший человек, на повозку, посмотри: впереди, за дальним тополем, развилка имеется?

— А зверь его знает, — сердится Ермил. — Доедем— увидим. Не один ли тебе черт, едреный лапоть?

Ильяс пытается приподняться сам, но неловко падает. Невольный стон вырывается из его груди. Слабо застонал и — сосед, которого он затронул при падении.

— Нечаянно, — извиняется Ильяс. — Больно? — Он рад, что лежит не с покойником.

— Пить…

„Пить…“ Черта с два тут достанешь воды».

— Пить! — повторяет сосед. — Пить!! Пить!!

«Пить!» Ильяс прислушивается. Знакомый голос. Еще бы!

— Максим! — спохватывается Ильяс. — Это ты, Максимка?

Сосед умолкает. Синие веки его чуть заметно раздвигаются. Он пытается скосить глаза в сторону Ильяса. Приподнявшись на локте, Ильяс наклоняется над ним. Распухшие веки Максима мелко дрожат, сузившиеся от боли зрачки едва заметно оживляются.

— Узнал? — Голос Ильяса подозрительно дрожит. — Максимка, друг!

Максим тоже рад. Он пытается крикнуть что есть силы: «Узнал, друг! Как не узнать-то…» Но сил как назло так мало, что слова не получаются… Лишь по движению губ Ильяс догадывается: узнал. Он так рад, что забывает о развилке. Хорошо, что ездовой следит за дорогой.

— Э, черкес, — вдруг окликает он. — Впереди развилка. Угадал, едреный лапоть. Обоз правей забирает. Знакомая местность?

— Знакомая, — хмурится Ильяс. — Направо станция будет.

— А левей ежели взять, там что?

— Аул Адыгехабль, шесть верст.

— Шесть верст, — бормочет Ермил. — Шесть верст до небес, и все лесом… Твой, значит, кабель?

— Мой, — с трудом выговаривает Ильяс. Силы покидают его, лицо покрывается потом, он ест глаза. Но Ильяс не замечает.

Ездовой пристально вглядывается в черкеса — он сникает на глазах. Глубоко вздохнув, Ермил соскакивает с повозки, неуклюже топчется, разминая затекшие ноги, потом семенит в голову колонны. Подложив под затылок кулак, Ильяс наблюдает за его щупленькой фигуркой до тех пор, пока она не растворяется среди подвод.

Появляется Ермил внезапно. Легко вскакивает на передок. С минуту молчит. Потом осведомляется:

— Фершал-то в вашем хабеле есть, едреный лапоть?

Ильясу еще невдомек, куда клонит ездовой, но сердце что-то чует. Оно бьется, как раненый зверь.

— Есть, — отвечает Ильяс, хотя он вовсе не уверен в этом: мало ли что за два года могло случиться с их врачевателем Схатбием.

Ермил тянет за повод, повозка съезжает с дороги, сворачивает на обочину.

— Твое счастье, черкес, — бурчит он. — Лазареты переполнены, разрешено довезти. А соседушку твоего на другую подводу переволокем.