Единственная красная лампочка, свисавшая на коричневом проводе с потолка, наполняла комнату ярким кровавым светом. Ставни на окне были закрыты, отчего комната, и без того пропитанная влагой после наводнения, сделалась еще более влажной и прогрелась.

Совершенная безвкусица ситуации вдохновила Марлин на совершенно не характерное для нее неистовство. Отвечая на диалог тел, Мартин увеличился внутри нее до невиданных доселе размеров, и ему вдруг представилось, что он находится в самом дешевом борделе, где опытная и неразборчивая проститутка работает над ним за деньги. Красный свет придал комнате нереальности, прямо как в фильмах Феллини или в каком-нибудь турецком лагере скорби, где бедных, лишившихся защитника молодых вдов, еще вчера уважаемых и замужних, бросают в самое пекло разврата, из которого нет спасения.

Лица Марлин не было видно, когда Мартин сжал ее гладкие, ровные, подпрыгивающие на нем ягодицы.

Идеальные округлости уже начали темнеть после часов, проведенных под критским солнцем, что очень шло ее веснушчатому телу, которое теперь, когда они натужно дышали, извивалось, как змея. Он крепко сжал эти полушария, боясь, что в экстазе она может попросту слететь с него.

Ее короткие рыжие волосы напоминали шлем и в малиновом свете казались очень темными. За несколько секунд до наивысшего наслаждения она впервые повернула голову и посмотрела через плечо. Ее острый подбородок выдался вперед («прямо как у рыбы-солнечника», — пришла ниоткуда мысль), глаза бешено сверкали. Но смотрела она не на него, а на что-то другое, за ним. Он не мог узнать ее. Перед ним было лицо совсем другого человека. При встрече на улице он бы даже прошел мимо.

Чем дольше он смотрел на ее бешеные глаза, тем более странной она ему казалась, пока вовсе не превратилась из женщины, жены, которую он давно знал, в самого дьявола. В миг оргазма, наступившего одновременно, иррациональный страх холодной стрелой пронзил его тело, но он, задыхаясь, закрыл глаза и перестал о чем-либо думать.

Страсть погасла, сознание ожило, Мартин увидел, как Марлин упала лицом вперед на его ноги. Он все еще находился внутри нее. Клейкая жидкость стекла по его промежности, потом по ягодицам и остыла на простыне. Марлин скатилась с него и легла на бок — глаза закрыты, на лице улыбка — и пробормотала что-то насчет того, чтобы снова выйти и прогуляться на ночь. Потом зевнула.

— Здесь когда-то спал Наполеон, ты знала это? Иерапетра по-гречески — «священный камень», — сказал он.

Марлин уже одевалась.

Когда их высадили за рядами машин, все еще дожидавшихся возможности пересечь старый узкий мост, они начали подъем от небольшого поселения, прилепившегося к крутому склону горы над береговой трассой более-менее перпендикулярно линии моря.

У верхней границы деревушки они запрокинули головы, чтобы окинуть взглядом цепь нависавших над ними гор.

Идея подняться в горы и обследовать внутренние территории острова пришла в голову ему. Эта экспедиция вписывалась в общий план пересечения острова с востока на запад. Сегодняшний переход соединит участки, пройденные в прошлом сезоне, и, таким образом, с Восточным Критом будет покончено, за что надо было благодарить доктора, который посоветовал ему это после второго связанного с работой нервного срыва.

Согбенные старухи, закутанные в черные одежды, заверили их, что они движутся в правильном направлении, что, впрочем, не гарантировало того, что это на самом деле так, потому что греки скорее умрут, чем признаются, что чего-то не знают, даже если не имеют ни малейшего представления о предмете разговора. Над ними возвышался обращенный к востоку склон циклопической горы. Два года назад они спустились по нему, и теперь им предстояла сверхзадача — найти исчезающий след.

Вскоре шум деревни остался внизу, постепенно делаясь тише и отдаленнее. На смену ему незаметно пришел шепот непрекращающегося ветра. Старая критская тропа извивалась, но неуклонно уходила вверх. Спустя примерно час подъема под набирающим силу солнцем они сделали привал на перевале, где находились остатки древней крепости минойских беженцев, которым пришлось подняться в горы, когда их цивилизация погибла. Пока Марлин готовила обед, Мартин обследовал частично раскопанные развалины.

Там не было почти ничего, кроме остатков безжизненных каменных стен и следов раскопок, которые еще в двадцатые годы проводили здесь то ли немцы, то ли итальянцы: он не запомнил, что говорилось в путеводителе. С северной стороны открывался ошеломляющий вид на Эгейское море с невидимым в окутавшей горизонт легкой дымке вулканическим островом Тира.

Лишь одно отличало стремительно разрушающиеся останки древнего сооружения от любых современных руин — неглубокая, выбитая в толще скалы чаша, напоминающая небольшую садовую купель для птиц. Стенки ее в нескольких местах треснули, одна сторона была в темных пятнах.

Они поели, и, прежде чем продолжить путь, Мартин посмотрел на открывавшийся передним вид и без вступления заговорил:

— Знаешь, когда я рос в Рочестере, меня всегда раздражало небо.

— Как это?

— В нем всегда было что-то… неправильное. Понимаешь, о чем я?

— Не совсем…

— Сначала я думал, что это цвет. Тогда летом было потеплее, чем сейчас, или, по крайней мере, так кажется. В июле я ложился на траву на лужайке, растягивался и смотрел на небо. Облаков не было, и оно выглядело таким громадным и глубоким, что мне, когда я сосредотачивал на нем взгляд, казалось, будто я падаю в него. И вот тогда-то у меня создалось странное впечатление, что с этой огромной перевернутой чашей, в которую я летел, что-то не так.

— То есть?

Он умолк, и какое-то время не было слышно ничего, кроме ветра.

— Не знаю, как описать… Может, оно представлялось мне чужим, — продолжил он. — Тогда я думал, что все дело в том, каким ровным может быть его цвет при хорошей погоде в разгар лета. Эта мысль засела у меня в голове, но только лет в одиннадцать или двенадцать я впервые осознал это или, точнее, четко сформулировал, потому что позже я понял, что это ощущение давно сидит у меня в голове и я только выразил его словами… И я пришел к выводу, что ощущение это более общее. Оно могло возникнуть в любое время года, когда небо принимало другие оттенки. Все зависело от времени суток и температуры. Я даже иногда думал, что что-то неладно со мной. У меня развилось странное убеждение, что я родился со знанием того, как должно выглядеть настоящее небо. Ну, то есть раньше люди редко уезжали из тех мест, где выросли. Прирастая корнями к земле, они могли поколение за поколением привыкать к виду определенной широты и долготы, из-за чего любые вариации оттенка воздуха или положения солнца, отличные от того, что было пропечатано в их сознании, казались им странными.

Он помолчал.

— У некоторых животных в мозгу, как выяснилось, есть встроенные компасы, которые всегда указывают на север, так что… — Голос его стих, и они минуту молчали.

— Ты об этом раньше никогда не вспоминал. Если хочешь знать, — сказала Марлин с легкой улыбкой, — я считаю, что все это ерунда. — Она игриво толкнула его ногу.

Он слабо улыбнулся в ответ и продолжил:

— Мне потом тоже стало так казаться. Особенно когда я вырос и начал путешествовать. Сперва по соседним городам, потом по Европе и дальше. Думаю, мне казалось, что, если я найду правильное место, небо прояснится, все встанет на свои места и в мире воцарится покой.

Услышав это, она дружелюбно усмехнулась, но он не заметил этого.

— Знаешь, эта идея потом как-то раз вернулась ко мне, и я начал думать: что, если мы и в самом деле родом откуда-то из других мест? Может, даже с другой планеты? Какой-нибудь звездолет разбился на Земле миллионы лет назад, и потомки тех существ распространились по ней? Это объяснило бы наше уникальное место во Вселенной.

— А ДНК?

— Да, ты права. В точку. Всеобщее родство. Как только выводы из этого открытия проникли внутрь моего твердокаменного черепа, я отказался от этой идеи. Мы все находимся в том месте, в котором все и началось.