— Поехали домой, а то снова заблудимся.
Их поезд плавно затормозил у пригородной станции, как раз когда они подошли, и они сели в вагон, а за десять минут до того, как поезд прибывал на их полустанок, уже стояли у двери, приготовившись выпрыгнуть на ходу, если он не остановится; но он остановился, и в это самое мгновение полная луна во всем своем великолепии вдруг выплыла из-за облака, залив вырубку светом. Они сошли; полынь нежно трепетала, отливая тусклым серебром, а брусчатка у них под ногами сверкала бодрым черным блеском. Верхушки деревьев, защищавших полустанок подобно садовой ограде, темнели на фоне неба, увешанного огромными облаками, которые светились, как фонари.
Мистер Хед стоял очень тихо, чувствуя, как его снова осенила благодать, но теперь он знал, что ее не выразить словами. Милосердие рождается в страданиях, которые неизбежны для каждого и неисповедимыми путями ниспосылаются детям. Лишь его дано человеку унести за порог смерти, чтобы сложить к стопам создателя, и мистер Хед сгорал от стыда, внезапно поняв, каким нищим он предстанет перед творцом. Он стоял устрашенный, судя себя с доскональностью божьего суда, и его гордыня таяла, будто пожираемая пламенем. До сих пор он не считал себя большим грешником, но теперь понял, что его истинная порочность была сокрыта от него, дабы он не впал в отчаяние. И что он прощен за все грехи от начала времен, когда его душу отягчил первородный грех, до той минуты, когда он предал бедного Нелсона. Он понял, что не может заречься даже от самого чудовищного греха, а поскольку божья любовь соразмерна божьему прощению, сейчас он был готов вступить в царствие небесное.
Нелсон, стараясь сохранить бесстрастие в тени своей шляпы, наблюдал за ним устало и подозрительно, но когда поезд прополз позади них и спугнутой змеей исчез в лесу, его лицо тоже просветлело, и он сказал:
— Хорошо, что я там побывал один раз, но больше ни за что не поеду!
Джойс Кэрол Оутс
Куда ты идешь, где ты была?
Ее звали Конни. Ей минуло пятнадцать, и у нее стало привычкой, беспокойно хихикая и вытягивая шею, оглядывать себя в каждом зеркале и проверять по лицам всех встречных и поперечных, так ли она выглядит, как надо. Мать вечно ругала ее за это: мать все знала и все замечала, а самой ей, в общем-то, уже незачем было смотреться в зеркало.
— Хватит на себя таращиться! — говорила она дочери. — Что ты о себе воображаешь? Думаешь, ты уж такая красотка?
Конни, выслушивая в сотый раз эти попреки, только вздергивала брови, и глядела сквозь мать, и видела свое смутное отражение — вот какая она в эту минуту: она красотка, это главное! Если верить старым любительским фотографиям в альбоме, когда-то и мать была красотка, а теперь ни на что не похожа, оттого все время и цепляется к Конни.
— Почему у тебя в комнате все вверх дном, брала бы пример с сестры! Чем ты волосы намазала, воняет, сил нет! Лаком для волос? Твоя сестра этой дрянью не мажется.
Сестре, Джун, уже двадцать четыре, а она все живет дома. На беду, она работает секретаршей в школе, где учится Конни, вечно они под одной крышей, да в придачу Джун уж такая некрасивая, нескладная коротышка и такая примерная, надоело слушать, как мать и материны сестры ее нахваливают. Джун то, Джун се, Джун бережливая, и помогает держать дом в чистоте, и стряпает, а вот Конни ничего не умеет, знай мечтает, голова невесть чем забита. Отец с утра до ночи на работе, а когда придет домой, ему бы только поужинать, за ужином он читает газету, а потом идет спать. Он с ними ни с кем почти и не разговаривает, даже головы не поднимает, а мать все цепляется к Конни, все цепляется, поневоле захочешь, чтобы уж она померла, что ли, и самой бы помереть, и хоть бы уж все это кончилось.
— Иногда меня ну прямо тошнит от нее, — жалуется Конни подружкам.
Голос у нее высокий, говорит она быстро, прерывисто, насмешливо, и от этого в каждом слове, даже самом искреннем, слышится притворство.
Одно хорошо: Джун всюду ходит со своими подругами, подруги у нее такие же некрасивые и примерные, поэтому, когда Конни тоже хочет погулять с девочками, мать не спорит. Отец лучшей подруги Конни отвозит их па своей машине в город, за три мили, и высаживает в центре, чтоб походили по магазинам или поглядели кино, а в одиннадцать заезжает за ними и никогда не подумает спросить, где они были и что делали.
Наверно, все уже привыкли, что они бродят взад и вперед по торговому центру; они в шортах, в туфлях без каблука, лениво шаркают по тротуару, на тонких запястьях позвякивают браслеты с брелоками; если им покажется — иной прохожий забавен или недурен собой, они наклоняются друг к дружке, и шепчутся, и смеются втихомолку. У Конни длинные русые волосы, на них все обращают внимание, часть она высоко, пышно укладывает на макушке, а остальные волной спадают по спине. Ходит Конни в тонком шерстяном свитере, который сидит на ней совсем по-разному, когда она дома и когда не дома. И все у нее словно двоится: одной стороной поворачивается дома, а другой на людях; ходит она то совсем по-ребячьи, вприпрыжку, а то с ленивой томностью, будто под музыку, слышную только ей одной; губы у нее почти всегда бледно-розовые и кривятся усмешкой, а во время этих вечерних прогулок они яркие и веселые; дома она смеется протяжно, с ехидцей — «ну и ну, животики надорвешь!» — а на людях беспокойно, тоненько хихикает, будто позвякивают брелоки браслета.
Иногда девочки и правда идут по магазинам или в кино, а иногда торопливо перебегают оживленную, шумную улицу и ныряют в придорожную закусочную, где подкрепляется, не вылезая из машин, окрестная молодежь. Здание закусочной похоже на огромную бутылку, только пошире и поприземистей, а на самой верхушке крутится реклама: ухмыляющийся паренек поднял над головой сосиску. Однажды летним вечером девочки забежали туда, задохнувшись от собственной смелости, и сейчас же кто-то высунулся из машины и пригласил их разделить компанию, но это оказался просто мальчишка из старшего класса, и он им вовсе не понравился. Приятно было натянуть ему нос. Между стоящими и подъезжающими машинами они пробрались к ярко освещенной закусочной, где тучами вилась мошкара, а лица их светились радостной надеждой, словно вступали они в некое святилище, возникшее в ночи, чтобы подарить им тот уют и то блаженство, о каких они давно мечтали. Они подсели к стойке, скрестили ноги в туфельках без каблуков, выпрямились от волнения, напряженно расправив плечи, и стали слушать музыку: от музыки все становится прекрасно, она всегда здесь звучит, совсем как в церкви, что-что, а уж музыку тут всегда найдешь.
Подошел один мальчик, такой Эдди, и заговорил с ними. Он сел спиной к стойке на высокий вертящийся табурет и поминутно крутился то вправо, то влево, а немного погодя спросил Конни, может, она хочет чего-нибудь перекусить? Она сказала: это можно, и, отходя, похлопала подружку по плечу, подружка поглядела на нее снизу вверх и скорчила презабавную гримасу, стараясь показать, что не унывает, и Конни пообещала встретиться с ней в одиннадцать напротив закусочной.
— Свинство, что я ее вот так бросаю одну, — искренне сказала Конни.
Но Эдди сказал — ничего, она недолго будет одна, и они пошли к его машине, и Конни не могла удержаться — все поглядывала на ветровые стекла, на лица вокруг, а сама так и сияла от радости, — Эдди и даже закусочная тут были ни при чем; наверно, это все от музыки. Конни расправила плечи, глубоко вздохнула, — до чего хорошо жить! — и тут на глаза ей попалось чужое лицо, совсем близко, в двух шагах. В старом, выкрашенном под золото драндулете с откидным верхом сидел черноволосый лохматый парень. Он уставился на нее во все глаза и ухмыльнулся. Конни прищурилась и отвернулась, но невольно опять глянула через плечо, и он все смотрел на нее. Погрозил пальцем, засмеялся и сказал: «Я тебя поймаю, детка», — и Конни опять отвернулась, а Эдди ничего не заметил.