Трава под ним была мягкой и нежной, прохладный ночной ветерок освежал его покрытое синяками тело. Он плакал долго и беззвучно, слезы непрерывной струей текли у него по щекам. Он плакал от разочарования, плакал от унижений, которые перенес, от несправедливых обид и еще от ощущения утраты еще не осознанного, но причинявшего глухую, неуемную боль.
Когда он поднял голову, луна стояла высоко. Ветер стих, туман поднимался с земли. Он слышал спокойное посапывание коров на соседнем поле. Им овладело какое-то усталое умиротворение. Он снова подумал о сестре. Теперь воспоминание о ее унижении не мучило его: перед ним был безликий образ, безымянное женское тело, нагота которого не будила ни желаний, ни угрызений совести.
Немного погодя Пат побрел назад. Подходя к дому, он понял, что они уходят; лаяла собака, слышались невнятные голоса, затем мерно зашелестели колосья: это они выбирались на дорогу кратчайшим путем — через поле, топча молодые посевы.
Пат напрасно боялся, что его будут бранить за уход из дому или жалеть, когда увидят его разукрашенное лицо. Когда он вошел, мать готовила чай. Она протянула ему чашку. Кухня была в беспорядке, ящики и шкафы открыты, их содержимое разбросано по полу. Отец то потягивал маленькими глотками чай из блюдца, то попыхивал глиняной трубкой, и лицо у него было при этом хмурое и угрюмое. У потухшего очага, забившись в глубокое кресло, сидела сестра, неподвижно глядя прямо перед собой заплаканными опухшими глазами…
Все они никогда не отличались разговорчивостью, а теперь, после перенесенного унижения (каждый был чем-то унижен — у кого пострадало чувство собственного достоинства, у кого гордость за свой домашний очаг, у кого стыдливость), они молчали, не умея найти слов для выражения своих чувств.
Пат первым нарушил гнетущее молчание.
— Дай мне хлеба, мать, — сказал он. — Я проголодался.
С горьким смешком она указала рукой на шкаф, куда сложила недельный запас свежевыпеченных хлебов. Шкаф был пуст.
— Все, что они не смогли съесть, они забрали с собой, — сказала она. — …И не только еду. Брошка Молли исчезла со стола.
Тревожная мысль закралась в голову Пата.
— А из вещей Боба они ничего не нашли? — спросил он взволнованно.
— Нет, слава богу. Находить-то было нечего.
Они снова замолчали, погрузившись в свои мысли. Где-то за домом заухала сова, собака загремела цепью, тихонько заворчала и вздохнула, и ночь погрузилась в безмолвие.
Пат поднялся.
— Устал я, — сказал он. — Пойду спать.
— Подожди, я приложу тебе что-нибудь к лицу, — сказала мать. — Вон как тебя изукрасили.
— Да не стоит, — ответил Пат. — Очень хочу спать.
Он подошел к матери поцеловать ее и пожелать ей спокойной ночи. Когда он наклонился, его внимание привлек тусклый блеск латуни.
— Смотрите! — воскликнул он. — Смотрите! — Он достал с полки над очагом обойму с патронами.
— Это от револьвера Боба, — прошептал он.
Мать перекрестилась.
— Они и не заметили, — сказал отец. — Бог ты мой, единственное, что они могли найти, лежало у них под носом.
Угрюмый, недобрый взгляд смягчился. Он усмехнулся и вдруг заразительно расхохотался. В комнате как будто сразу стало веселее. Даже Молли заулыбалась. В конце концов, они все-таки одержали верх. На минуту все забыли о перенесенном унижении. Их больше не давило сознание силы врага. Эти люди могут прийти еще раз, могут учинить что-нибудь и похуже, но с ними можно бороться, их даже легко провести.
— Вот Боб-то посмеется, когда мы ему расскажем, — сказал Пат, гордый своим открытием.
Он сунул патроны в карман; ему было приятно, что они там лежат. Ушибы все еще болели, и глубоко внутри тоже что-то ныло, и все не проходило ощущение потери, чувство, что жизнь уже не будет казаться ему такой ясной и справедливой, как прежде.
Дорис Лессинг
Повесть о двух собаках
Нам и в голову не приходило, что завести вторую собаку будет так сложно, и виной тому оказались особенности отношений в нашем семействе. Уж чего на первый взгляд проще — взять щенка, раз было решено: «Джоку не с кем играть, нужна еще одна собака, а иначе он так и будет пропадать у негров в поселке и хороводиться с их шелудивыми псами». Все наши соседи держали у себя в усадьбах собак, от которых можно было взять прекрасного породистого щенка. У каждого негра-работника жила во дворе тощая, всегда голодная животина, с которой хозяева ходили на охоту, чтобы хоть иногда раздобыть себе мяса. Случалось, щенята от этих бедолаг попадали в господские усадьбы и там не могли ими нахвалиться. Услышав, что мы хотим завести еще одну собаку, местный плотник Джейкоб привел нам щеночка, он весело скакал у крыльца на веревке. Но родители вежливо отказались — мама сочла, что этот живой рассадник блох неподходящая компания для нашего Джока, хотя нас-то, детей, щеночек привел в восторг.
Сам Джок был помесь немецкой овчарки, родезийской овчарки и еще, кажется, терьера. От них-то ему и достались темные бока и спина, длинная грустная морда и маленькие нахальные уши. Что и говорить, чистопородными статями он похвастать не мог, достоинства его заключались в благородстве, оно было ему и в самом деле присуще. Но еще больше преувеличивалось мамой, которая перенесла на этого пса всю свою любовь, когда уехал учиться брат. Теоретически хозяином Джока считался он. Только зачем дарить мальчику собаку, если он через несколько дней уедет в город учиться и будет жить там и осень, и зиму, и весну? Да затем, далеко — ведь детям фермеров неизбежно приходится уезжать в город, когда приходит время идти в школу. Трепля Джока по маленьким чутким ушам, она ворковала: «Милый мой Джок! Славный ты мой пес! Такой умный, хороший, да, Джок, да, ты у меня очень, очень хороший!..» Отец не выдерживал:
— Ради бога, мать, не порти нам пса! Это же тебе не комнатная собачка, не болонка какая-нибудь, это сторожевой пес, ему место во дворе.
Мама ничего ему не отвечала, на лице у нее появлялось такое знакомое выражение непонятого страдания, она еще ниже наклонялась к Джоку, прямо щекой к его быстрому розовому язычку, и продолжала причитать:
— Бедненький Джок, да, да, да, бедненькая собачка! Кто сказал, что ты сторожевой пес, кто сказал, что тебе место во дворе? Ты моя хорошая собаченька, ты у меня такой маленький, несмышленый.
Против этого возмущался брат, возмущался отец, возмущалась я. Все мы в свое время не пожелали быть «маленькими и несмышлеными», каждый по-своему взбунтовался и вырвался из-под ее опеки, и сейчас нам тошно было видеть, как сильного и здорового молодого пса превращают в хлипкого неженку, как когда-то пытались превратить нас. Впрочем, в глубине души все мы были довольны, отчетливо сознавая это и мучась сознанием вины, что на Джока теперь изливается вся забота матери, у которой была болезненная потребность опекать и защищать «маленьких и несмышленых».
Мы все время ощущали ее укор. Когда мама склонялась грустным лицом к животному и гладила его своими тонкими белыми руками в кольцах, которые соскальзывали с ее пальцев, и приговаривала: «Джок, собаченька, ты у меня такой благородный», мы с отцом я братом начинали задыхаться от возмущения, нам хотелось вырвать у нее Джока и пустить его носиться по усадьбе, как и положено молодому жизнерадостному зверю, или самим убежать куда глаза глядят, чтобы никогда больше не слышать этой ужасной тоскливой жалобы в ее голосе. В том, что в голосе ее звучит жалоба, виноваты были только мы: если бы мы позволили себя опекать, согласились стать благовоспитанными или хотя бы послушными, не пришлось бы Джоку так часто сидеть у маминых ног, положив ей на колени свою верную, благородную голову, а ей гладить его, тосковать и мучиться.
И отец решил, что нужно завести еще одну собаку, иначе Джока превратят в «слюнявого неженку». При этих словах, прозвучавших отголоском бесчисленных семейных баталий, брат вспыхнул, надулся и демонстративно вышел из комнаты. Однако мама и слышать не желала о второй собаке, пока Джок не стал бегать тайком в поселок к нашим работникам-неграм играть с их собаками.