Теперь, когда мы сидим у камина и жарим каштаны при еле мерцающем свете газового рожка, пришла пора небылиц. В долгие ночи — я не смел глянуть через плечо — гремя цепями, появлялись привидения, зажав свою голову под мышкой, и, точно совы, кричали: «У-у-у», а в укромном уголке под лестницей, где щелкает газовый счетчик, прятались дикие звери!

— Однажды, — говорит Джим, — жили-были трое мальчишек, ну вот вроде нас, и в темноте они заблудились в снегу возле часовни Вифезды, и с ними стряслось…

Это было самое жуткое происшествие, о каком я только слыхал.

Помню как-то раз, за день или два до сочельника мы отправились распевать рождественские гимны; на небе не было даже самого крошечного осколочка луны, которая могла бы осветить порхающую белизну таинственных улиц. В конце одной длинной улицы был проезд, он вел к большому дому, и в тот вечер, в темноте, преисполненные страха, зажав на всякий случай по камню в руке, и слишком храбрые, чтобы вымолвить хоть слово, мы отправились по этому проезду. Проносясь над придорожными деревьями, ветер выл так, будто это хрипели в пещерах какие-то мерзкие старцы, у которых и вместо ног-то, может, были перепончатые лапы. Мы подошли к черной громаде дома.

— Что будем петь? — прошептал Дэн.

— «Слушайте вестника»? Или «Раз в год приходит рождество»?

— Нет, — сказал Джек. — Давайте «Добрый король Вацлав». Считаю до трех.

Раз, два, три — мы запели. В запорошенной снегом мгле, окутавшей дом, где, мы знали, никто не живет, наши голоса звенели тонко, как бы издалека. Мы стояли у темной двери, тесно прижавшись друг к другу.

Глядел Вацлав, добрый король,
На праздник Стефана.

И тут в наше пение вступил слабый, дряхлый голос, похожий на голос человека, который давно ни с кем не говорил; слабый, дряхлый голосок с той стороны двери; слабый, дряхлый голосок из замочной скважины. Мы остановились только у нашего дома. В передней было светло и красиво; играл граммофон; мы увидели привязанные к газовому рожку белые и красные воздушные шары; тетушки и дядюшки сидели у камина; мне почудилось, что я слышу из кухни запахи разогретого для пас ужина. Все снова стало хорошо. Рождество сверкало над всем таким знакомым мне городом.

— Наверно, это привидение, — сказал Джим.

— А может, тролли, — сказал Дэн, который всегда читал.

— Пошли поглядим, может, там еще осталось желе, — сказал Джек.

Так мы и сделали.

Перевод М. Кореневой

Уильям Тревор

Из школьной жизни

Ежевечерне после отбоя у нас в спальне было заведено рассказывать разные истории. Каждый по очереди вносил свою лепту и на пять-шесть минут во тьме завладевал сценой. Шли в ход и просто анекдоты с бородой про то, что пьяный ответил папе римскому, и вся серия про англичанина, ирландца и шотландца на необитаемом острове. Но бывали и рассказы из жизни: случаи из недавнего прошлого, обрывки подслушанных разговоров, описания врасплох подсмотренных голых женских тел. Только Маркем упорно повторялся и по нашей дружной просьбе снова и снова рассказывал, как умерла его мать.

В те вечера, когда остальным порассказать было как-то нечего, выручал неизменно Маркем; никто не ждал от него ничего нового. Но нам того и надо было; рассказывал Маркем хорошо, и мы обожали его историю.

— Ну вот, значит. Как-то утром в воскресенье гуляли мы с отцом по Тзвисток-Хилл, и я спросил про маму. День был солнечный, начало мая, отец поглядел на небо и завел про то, какая она была красивая. Ну и вот, значит, когда мне удалось вставить слово, я спросил, как она умерла. Ну он вздохнул, значит, и велел мне подготовиться. Я сказал, что давно подготовился, и тогда он стал рассказывать, как они гостили у одних знакомых во Флоренции и как все поехали в горы охотиться. Поехали они туда на большом таком итальянском «пикапе» и настреляли птичек будь здоров. И вдруг несчастный случай, мама в луже крови, итальянцы ломают руки, причитают: «Господи, пресвятая мадонна, какой ужас!» Тут я спрашиваю: «Что же, у нее ружье, что ли, само выстрелило? Она его неправильно держала или как?» А отец говорит, да нет же, этo у него ружье само выстрелило, и как чудовищно стать орудием смерти собственной жены, а я прямо по глазам его вижу, что он врет. Ну, думаю, никакой не случай! Небось убийство. Или что-то в этом роде, сами понимаете, после такого открытия не очень-то запомнишь, какие именно мысли были у тебя в голове. Почему я не сомневаюсь? Сейчас, ребята, скажу почему: потому что ровно через полгода после маминой смерти отец женился на ее сестре. На моей тепершней мачехе. И еще я вам скажу: я задумал зарезать эту парочку острым кухонным ножом. Ну не Гамлет я после этого? И мне все время, все время снится, как я натачиваю нож.

У Маркема было длинное серьезное лицо, синие, глубоко сидящие глаза и мягкие светлые и желтые, как терракота, волосы. Он всем нравился, но толком никто его не знал. Его рассказы про семью и заключительные угрозы мы не принимали всерьез; они были как-то не в образе. Слишком уж Маркем был тихий, славный, слишком обаятельный. Что-то было не так, и даже не в самой истории — верили мы в нее или нет, — просто Маркему все это совершенно не шло. По крайней мере, сейчас мне так кажется, да и всем, с кем мне потом приходилось его вспоминать, а в то время мы не очень-то разбирались в своих ощущениях: нам ведь было только по пятнадцать лет, когда все это стряслось с Маркемом.

— Я спер хлеба в столовой, — сказал Вильямс. — Пошли в котельную, поджарим?

Он вытащил из-под полы четыре с виду черствых ломтика и две распрямленные проволоки. Маленькие красные глазки вонзились в меня, будто высматривали, что плохо лежит. Он протянул мне одну проволоку, и я ее взял, хоть прекрасно видел, что она никуда не годится. Тосты мы жарили сверху, а для этого надо поднять крышку котла и совать хлеб в железные недра, пока не дотянешься до топки. Тут необходимы ловкость и опыт, и без настоящей вилки с такой короткой проволокой затея была обречена на провал.

Уроки кончились; я только переболел гриппом и на спортивные занятия пока не ходил. У Вильямса была астма, и на поле он появлялся редко. Спорт он ненавидел и под предлогом астмы слонялся до ночи по классам или курил и читал в уборной. Его не любили за лень, противную внешность и вечное вранье. Я сказал, что пойду с ним в котельную.

— Я и джема прихватил, — сказал он, — и два кусочка масла.

Мы шли молча; Вильямс все бросал мне через плечо свой обычный вороватый взгляд. В котельной он положил хлеб на стул истопника и вытащил из-за пазухи масло и джем, завернутые в два выдранных тетрадных листа. Джем был малиновый, налип на бумагу, и линейки расплылись. Увидев это, я тут же сказал, что лично я обойдусь и маслом.

Тост подгорел и вонял дымом, Вильямс ел жадно и вытирал пальцы о брючные карманы. Я чуть обгрыз свой кусок и бросил в угол. Вильямс тут же подобрал мои объедки, обтер тост и намазал остатками джема. Ел он, хрястая, а свой непомерный аппетит объяснял тем, что у него глисты.

Тут на лестнице послышались шаги, и почти сразу в дверях четко вырисовалась темная фигура. Мы сначала не поняли, кто это, и Вильямс заорал мне во весь голос:

— Вот и отлично. Вот мы и разобрались в паровом отоплении нашей школы. Эти знания нам пригодятся. Мы полезно провели время. — Фигура приблизилась, и, разглядев, что это не директор, Вильямс захихикал:

— Ух ты, Маркем, ё моё, — сказал он. — А я тебя за самого Боджера принял.

— Я покурить, — доложился Маркем и сунул каждому из нас по тощей сигарке.

— Когда я совсем вырасту и встану на ноги, — сказал Вильямс, — я пойду по юридической линии. И буду курить только самые дорогие сигары. Богатый адвокат может себе это позволить.

Мы с Маркемом сосредоточенно зажигали свои сигары и на это заявление не откликнулись.