— Можно мне к вам? — спросил он.

Она отрицательно покачала головой. Они уже насквозь промокли. Почтовый ящик, светофор, дороги на новой застройке остались позади.

— Собачья жизнь, — сказал он ласково, не выпуская ее руки.

Дождь все барабанил по верху его дешевой машины, стекал по его лицу, за воротник, на полосатый галстук. Она не испытывала к нему ни жалости, ни влечения, только смутный страх и неприязнь. Из машины лилась страстная музыка джаз-банда Альфа Коена, и в его влажных глазах на мгновение зажегся огонек безрассудства.

— По-поехали назад, — сказал он заплетающимся языком, вяло удерживая ее руку в своей. — Поехали куда-нибудь. За город. В Мейденхед.

Она отняла руку — он не настаивал — и пошла по недостроенному шоссе к дому номер шестьдесят четыре. Ступив на выложенную разноцветными камешками дорожку, ведущую к дому, она, казалось, обрела прочную опору под ногами. Она отворила дверь и сквозь тьму и дождь услышала, как, взяв вторую скорость, машина покатила по шоссе, но не на Мейденхед, и не на Дивайзиз, и не за город. Видно, подул другой ветер.

С верхней площадки лестницы послышался голос отца:

— Кто там?

— Это я, — ответила она и объяснила: — Мне показалось, что ты забыл заложить дверь на щеколду.

— Действительно забыл?

Нет, дверь заперта. Все в порядке, — мягко сказала она и осторожной, но твердой рукой опустила щеколду. Она подождала, когда за отцом закроется дверь. Положила руки на радиатор, погрела пальцы, — отец сам его поставил, он привел дом в «порядок». «Через пятнадцать лет, — подумала она, — дом будет наш». Она услышала, как дождь стучит по крыше, но ей уже не было страшно. Зимой отец проверил каждую черепицу, дюйм за дюймом. Дождь не мог проникнуть к ним в дом. Дождь был снаружи, он барабанил по ветхому верху машины, вымывал ямы на засеянном клевером поле. Она стояла у двери, и в ней поднималось что-то похожее на отвращение, которое она всегда испытывала ко всему слабому и болезненному. «И никакой тут нет трагедии, никакой», — подумала она и почти с нежностью посмотрела на непрочную щеколду, купленную в грошовой лавчонке. Ее мог бы сорвать любой человек, но в этом доме ее поставил настоящий Человек — старший клерк агентства Бергсона.

Перевод М. Шерешевской

Алан Силлитоу

Велосипед

В ту пасху мне сровнялось пятнадцать. Сажусь я как-то ужинать, а мать мне и говорит:

— Вот и хорошо, что ты ушел из школы. Теперь можно и на работу пойти.

— Неохота мне работать, — говорю я важно.

— А все же придется, — говорит она, — не по карману мне содержать такого объедалу.

Тут я надулся, оттолкнул тарелку, будто на ней не тосты с сыром, а самые отвратительные помои:

— А я думал, что хоть передохнуть-то можно.

— И напрасно ты так думал. На работе тебе не до глупостей будет.

И тут она берет мою порцию и вываливает на тарелку Джону, младшему брату, — знает, как меня до бешенства довести. В одном моя беда — я ненаходчивый. Я бы так и расквасил физиономию братцу Джону и выхватил тарелку, да только этот недоносок сразу же все заглотал, а тут еще отец сидит у камина, прикрывшись развернутой газетой.

— Ждешь не дождешься, только бы выпихнуть меня на работу, — проворчал я.

Отец опустил газету и влез в разговор:

— Запомни: нет работы — нет и жратвы. Завтра же пойдешь искать работу и не возвращайся, пока не устроишься.

Вставать пришлось рано — надо было идти на велосипедную фабрику просить работы; мне показалось, что я опять пошел в школу, — не понимаю, зачем я только вырос. Но старик у меня был настоящий работяга, и я знал — и мозгом и нутром, — что весь пошел в него. На пришкольном участке учитель, бывало, говорил: «Ты у меня самый лучший работник, Колин, и после школы ты тоже не пропадешь», — а все потому, что я битых два часа копал картошку, пока остальные бездельничали и старались наехать друг на друга машинками для стрижки газона. После-то учитель загонял эту картошку по три пенни за фунт, а мне что доставалось? Фиг с маслом. Но работать я всегда любил — вымотаешься хорошенько и здорово себя чувствуешь после такой работы. Само собой, я знал, что работать придется и что лучше всего — самая трудная, черная работа. Смотрел я как-то кино про революцию в России, там рабочие захватили власть (мой отец тоже об этом мечтает), и они выстроили всех в ряд и заставили руки показывать, а рабочие парни стали ходить вдоль ряда и смотреть, у кого какие руки. И если кто попадался с белоснежными ручками, того сразу к стенке. А если нет — то полный порядок. Так вот, если у нас тоже так получится, я-то буду в полном порядке, и это меня малость утешало, когда я топал по улице в комбинезоне вместе со всеми в полвосьмого утра. Лицо у меня, должно быть, было перекошенное: на одной половине написано любопытство и интерес, а другая скуксилась от жалости к самому себе, так что соседка, заглянув спереди в мой циферблат, расхохоталась, распялив рот до ушей, — чтоб ей в горле провертели такую же дыру! — и заорала: «Не дрейфь, Колин, не так страшен черт, как его малюют!»

От ворот дежурный повел меня в токарный цех. Не успел я войти, как шум, словно кулак в боксерской перчатке, двинул меня по черепу. Только я не подал виду и пошел дальше, хотя этот скрежет вгрызался мне в самые кишки, будто хотел вывернуть их наружу и пустить на подтяжки. Дежурный сдал меня мастеру, тот сплавил наладчику, а наладчик спихнул меня еще какому-то парню — можно было подумать, что я жгу им руки, как краденый бумажник.

Парень повел меня к стенному шкафу, открыл его и сунул мне метелку.

— Подметешь в этом проходе, — сказал он. — А я займусь вон тем.

Мой проход был куда шире, но я возражать не стал.

— Бернард. — сказал он, протягивая руку. — Это буду я. На той неделе перехожу на станок, сверловщиком.

— И долго тебе пришлось тут мести? — Надо же било узнать, надолго ли, а то меня и так уже тоска взяла.

— Три месяца. Всех новичков сначала ставят на уборку, чтобы успели пообтереться.

Бернард был маленький и тощий, постарше меня. Мы с ним сразу сошлись. У него были блестящие круглые глаза и темные курчавые волосы, и язык у него был привешен неплохо, как будто он и до сих пор учится в школе. Он вечно отлынивал от работы, и я считал, что он очень умный и ловкий, может, он стал таким потому, что отец с матерью у него умерли, когда ему было всего три года. Воспитала его тетушка-астматичка, она его баловала и терпела любые его выходки — он мне все потом рассказал, когда мы пили чай в обеденный перерыв. «Теперь-то я тихий, комар носу не подточит», — сказал он, подмигивая. Я как-то не понял, к чему это он говорит, видимо, решил, что после всех россказней о том, что он вытворял, я с ним и водиться бы не стал. Но, как бы то ни было, вскорости мы с ним стали приятелями.

Болтали мы с ним как-то раз, и Бернард сказал, что больше всего на свете ему хочется купить проигрыватель и побольше пластинок — особенно нью-орлеанских блюзов. Он давно копил деньги и сколотил уже десять фунтов.

— Ну а я, — говорю, — хочу велосипед. Буду ездить по выходным до самого Трента. В комиссионке на Аркрайт-стрит продаются приличные велосипеды, хоть и подержанные.

Тут опять пришлось идти подметать. По правде говоря, я всегда мечтал о велосипеде. Обожаю скорость. Я целился на мопед марки «Малькольм Кэмпбелл», но пока мне сгодился бы и простой двухколесный. Как-то раз я одолжил такой велосипедик у своего двоюродного брата и так шуранул под гору, что обошел автобус. Часто мне приходило в голову, что стащить велосипед ничего не стоит: торчишь у витрины магазина, дожидаешься, чтобы какой-нибудь парень оставил свой велосипед и зашел внутрь, тогда ты суешься впереди него и спрашиваешь какой-нибудь товар, о котором они и не слыхивали; потом выходишь, посвистывая, берешь велосипед и даешь ходу, пока владелец торчит в магазине. Я часами обдумывал это дело: лечу на нем домой, перекрашиваю, меняю номера, переворачиваю руль, меняю педали, выкручиваю лампочки и вставляю другие… Нет, не пойдет, решил я, надо честно копить на велосипед, раз уж меня вытурили на работу, раз уж не везет.