— Как тебе не стыдно, Джок! — скорбно говорила мама. — Ну зачем ты бегал с этими грязными, мерзкими псами, зачем?
Джок в порыве глубочайшего раскаяния неистово прыгал перед ней и лизал ее в лицо, а она тянулась к нему с отчаянием страдальца, которого уже столько раз обманывали и предавали, и причитала:
— Ах, зачем, Джок, зачем?
Итак, было решено: нам нужна вторая собака. И раз Джок, несмотря на временное отступничество, пес благородный, великодушный и, самое главное, благовоспитанный, новый щенок тоже должен обладать всеми этими качествами. Но где найдешь такую собаку, обойди хоть всю землю? Мама отвергла не меньше дюжины претендентов, и Джок по-прежнему бегал к негритянским псам, а потом воровато прокрадывался домой и преданно глядел ей в глаза. Я заявила, что новый щенок будет мой. У брата есть собака, пусть будет и у меня. Но заявляла я о своих правах не слишком решительно, потому что мое требование справедливости оставалось пока абстрактным. Дело в том, что мне вовсе не хотелось хорошую, благородную и благовоспитанную собаку. Какую именно собаку я хочу, я не могла объяснить, но при мысли о собачьей благовоспитанности меня тошнило. Поэтому я не особенно возражала, когда мама отвергала одного щенка за другим, пусть делает что хочет, лишь бы устрашающий запас ее заботы продолжал изливаться на Джока и не угрожал мне.
Как раз в это время мы отправились в далекое и долгое путешествие — мои родители иногда ездили повидаться со своими многочисленными друзьями; с одними мы проводили день, у других оставались ночевать, к третьим просто заезжали на часок-другой и после обеда спешили дальше. Напоследок нам предстояло посетить троюродного брата отца, который пригласил нас па субботу и воскресенье. «Уроженец Норфолька» (так называл его отец, сам он был из Эссекса) женился в свое время на девушке, которая в годы войны — первой мировой — была вместе с моей матерью сестрой милосердия. Сейчас они жили на одинокой ферме среди невысоких гор, поднимающих свои каменные вершины над непролазными зарослями леса, и до ближайшей железнодорожной станции было восемьдесят миль. Отец говорил, что они «не ужились друг с другом»; и правда, всю субботу и воскресенье они то ссорились, то дулись и не разговаривали. Но поняла я трагедию этой несчастной пары, живущей среди каменистых гор на свою нищенскую пенсию, лишь много времени спустя, — в те дни мне было не до них, я влюбилась.
Мы подъезжали к ним уже вечером, и над застывшей гранитной глыбой вершины медленно всплывала почти полная желтая луна. Черные деревья притаились в тишине, только без умолку трещали цикады. Машина подъехала, к кирпичному домику-коробке с блестящей под луной железной крышей. Умолк шум мотора, и на нас обрушился звон цикад, свежесть лунной ночи и отчаянный, самозабвенный лай. Из-за угла дома выскочил маленький черный клубочек, кинулся к машине, к самым ее колесам, отскочил и бросился прочь, захлебываясь звонким, исступленным лаем… вот лай стал тише, а мы — во всяком случае я — все ловили его, напрягая слух.
— Вы уж на него не обращайте внимания, — сказал наш хозяин, мистер Варне, «уроженец Норфолька», — совсем ошалел от луны глупый щенок, целую неделю нас изводит.
Нас повели в дом, стали угощать, устраивать, потом меня отправили спать, чтобы взрослые могла поговорить на свободе. Заливисто-исступленный лай не умолкал ни на минуту. Двор под окном моей спаленки до сараев вдали белел ровным лунным прямоугольником, и по нему метался глупый, шалый от счастья — или от лунного света — щенок. Он пулей летел к дому, к сараю, опять к дому, начинал кружить, наскакивал на свою черную тень, смешно спотыкался на неуклюжих толстых лапах, похожий на вьющуюся вокруг пламени свечи большую пьяную бабочку или на… не знаю на кого, я никогда в жизни ничего похожего не видела.
Большая далекая луна стояла над верхушками деревьев, над белым пустым прямоугольником двора без единой травинки, над жилищем одиноких, несчастных людей, над опьяненным радостью жизни щенком — моим щенком, я это сразу поняла. Вышел из дома мистер Барнс, сказал: «Ну хватит тебе, хватит, замолчи, глупый ты зверь», — и стал ловить маленькое обезумевшее существо, но никак не мог его поймать, наконец почти упал на щенка и поднял в воздух, а тот все лаял, извивался и бился в его руках, как рыба, и понес в ящик, где была конура, а я шептала в страхе, как мать, когда кто-то чужой берет на руки ее ребенка: «Осторожно, пожалуйста, осторожно, ведь это моя собака».
Утром после завтрака я пошла за дом к конуре. Сладко пахла смола, выступившая от зноя на белых досках ящика, боковая стенка была снята, внутри ящика лежала мягкая желтая солома. На соломе, положив морду на вытянутые лапы, лежала черная красавица сука. Возле нее развалился на спине толстенький пестрый щенок и млел, блаженно раскинув лапы и закрыв глаза, в экстазе сытого, ленивого покоя. На лоснящейся черной шерсти возле носа засох кусочек маисовой каши, в пасти сверкали изумительные молочно-белые зубы. Мать не спускала с него гордых глаз, хотя зной и истома разморили и ее.
Я вошла в дом и заявила, что хочу щенка. Все сидели за столом. «Уроженец Норфолька» и отец предавались воспоминаниям детства (в них наблюдалось единство места, но отнюдь не времени). Тетя — глаза у нее были красные от слез после очередной ссоры с мужем — болтала с мамой о разных лондонских госпиталях, где они вместе облегчали страдания раненых во время войны, и теперь им было так приятно об этом вспоминать.
Мама сразу же запротестовала:
— Ах что ты, ни в коем случае, ты же видела, что он творил вчера вечером? Разве его к чему-нибудь приучишь?
«Уроженец Норфолька» сказал: пожалуйста, он мне щенка с удовольствием отдаст.
Отец сказал, что, на его взгляд, щенок как щенок, ничего ужасного он в нем не заметил, главное, чтобы собака была здоровая, все остальное чепуха. Мама опустила глаза с видом непонятой страдалицы и замолчала.
Жена «уроженца Норфолька» сказала, что не может расстаться с маленьким глупышом — видит бог, в ее жизни и так не слишком много радости.
Я привыкла к семейным раздорам и знала, что не стоит и пытаться понять, почему и отчего эти люди сейчас спорят и что собираются наговорить друг другу из-за моего щенка. Я только знала, что в конце концов логика жизни восторжествует и щенок станет моим. Я оставила квартет выяснять свои разногласия из-за крошечного щенка и побежала любоваться им самим. Он сидел в тени сладко пахнущего сосной ящика, его пестрая шерстка лоснилась, мать вылизывала сына языком, и влажные пятна еще не просохли. Его собственный розовый язычок смешно торчал из-за белых зубов, как будто ему было лень или просто неохота спрятаться в розовую пасть. Его изумительные карие глазки-пуговки… впрочем, довольно — передо мной сидел самый обыкновенный щенок-помесь.
Немного погодя я снова наведалась в гостиную проверить расстановку сил. Мама явно брала перевес. Отец сказал, что, пожалуй, все-таки не стоит брать щенка: «Что ни говори, а дурная наследственность рано или поздно скажется, яблочко от яблони недалеко падает».
«Дурная наследственность» досталась ему от отца, чья история пленила мое четырнадцатилетнее воображение. Так как местность здесь была дикая, населения в округе почти никакого, а в лесах полно зверей: водились даже леопарды и львы, — четырем полицейским местного участка нести свою службу было не в пример сложнее, чем вблизи от города. Поэтому они купили полдюжины громадных псов, чтобы, во-первых, нагнать страху на грабителей (если таковые там вообще водились), а во-вторых, окружить себя ореолом смельчаков, которые повелевают яростью этих кровожадных зверей — псы были обучены по приказу перегрызать горло. Одна из них, огромная и почти черная родезийская ищейка, что называется, «одичала». Она сорвалась с привязи, убежала в лес и стала там жить, охотясь на оленей и антилоп, на зайцев, птиц, и даже таскала у окрестных фермеров кур. И вот этот-то пес, этот гордый одинокий зверь, который отверг людское тепло и дружбу и появлялся иногда перед окрестными фермерами светлой лунной ночью или в серых сумерках рассвета, увел однажды в лес мать моего щенка Стеллу. Она ушла с ним утром на глазах у Барнсов, они ее звали. Но Стелла их зова будто и не слыхала. Через неделю она вернулась. На рассвете их разбудило тихое, жалобное поскуливание: «Я пришла домой, впустите меня», и, выглянув в окно, они увидели в побледневшем свете луны свою беглянку Стеллу: вытянувшись в струну, она глядела на огромного великолепного пса, который стоял на опушке и перед тем, как скрыться за деревьями, махнул хвостом, как бы прощаясь со Стеллой. Мистер Барнс послал ему вдогонку несколько запоздалых пуль. Они с женой долго журили Стеллу, а она через положенное время принесла семь черно-каштаново-золотистых щенков. Сама она тоже была помесь, хотя хозяева, конечно, считали ее очень породистой — как же, ведь это их собака. В ту ночь, когда родились щенята, «уроженец Норфолька» и его жена услышали тоскливый, похожий на плач вой и, подойдя к окну, увидели возле конуры одичавшую полицейскую ищейку, которая пыталась просунуть туда голову. Лес полыхал в оранжевом пожаре зари, и вокруг собаки как будто светился ореол. Стелла тихонько скулила, временами переходя на рычание, — радуясь ли появлению этого большого, властного зверя, чья морда обнюхивала ее детенышей, прогоняя ли его или страшась? Барнсы крикнули, и тогда изгой обернулся к окну, где они стояли — мужчина в полосатой пижаме, женщина в розовом вышитом шелке, потом закинул морду и завыл, и от его дикого, безысходного воя, рассказывали они, у них по коже побежали мурашки. Но по-настоящему я их поняла только через несколько лет, когда Билль — тот самый щенок — тоже «одичал», и я услышала однажды, как он воет на термитном холмике и его исступленный призыв летит в пустой, сосредоточенно внимающий ему мир.