— Вы сердитесь на меня, Сабина?
— Сержусь? — беззвучно повторила она. — За что?
— За письмо, за мое злосчастное письмо. Я это знаю.
И, увидев в темноте, что она только болезненно вздрогнула и, словно обороняясь, сделала рукой отрицательный жест, он торопливо заговорил, хотя и чувствовал, что с каждым словом запутывается все безнадежнее. Она не поняла его письма, совершенно не поняла. Написать это его побудили только честность, только чувство долга. О, почему он просто не последовал влечению сердца, своей страсти! Он же любит ее, любит с первой минуты, когда увидел ее у постели больной матери. Но он не мог, не смел поверить своему счастью после такой безрадостной, одинокой, беспокойной жизни! Он не смел ни на что больше надеяться, ни о чем больше мечтать. Ведь он же старик! Да, да, почти что старик! Правда, молодость определяется не одними годами, он это чувствует. Он понял это во время бесконечных дней разлуки с ней… Но ее письмо, дивное, прекрасное письмо, — о, такого письма он был недостоин! Греслер перебивал сам себя, путался, не находил нужных слов, да и не мог найти: путь от его уст к ее сердцу был уже навеки засыпан. А когда он наконец в отчаянии закончил негромким сдавленным криком: «Простите меня, Сабина, простите меня!» — то издалека услышал ее голос:
— Мне не за что вас прощать. Но лучше бы вам не начинать этот разговор. Я надеялась, что вы воздержитесь от него, иначе я попросила бы вас не приезжать.
Голос ее звучал так сурово, что у Греслера внезапно затеплилась новая надежда. А вдруг она так неумолима из-за оскорбленной любви? Оскорбленная любовь — все-таки любовь, она остается, несмотря ни на что, и Сабина просто стыдится ее. И с новым мужеством он начал опять:
— Сабина, я прошу только одного: позвольте мне вновь задать вам тот же вопрос, когда я вернусь сюда весной.
Она перебила его:
— Здесь очень свежо. Прощайте, доктор! Потом добавила:
— Желаю всего наилучшего.
И ему показалось, что, невзирая на темноту, он различает на ее лице ироническую улыбку.
— Сабина!
Он схватил ее за руку, пытаясь удержать. Она мягко отстранилась.
— Счастливого пути! — вымолвила она, и в голосе ее еще раз прозвучала та доброта, которую он навеки утратил. Потом она повернулась и, не ускоряя шага, но решительно, направилась к дому и скрылась в дверях.
Греслер с минуту постоял, затем поспешил к экипажу, сел, закутался в пальто и плед и поехал домой. В его душе кипела злоба. «Прекрасно! — думал он. — Ты этого хочешь, ты толкаешь меня в объятья другой; пусть будет по-твоему. И это еще не все, как ты скоро узнаешь… Еще до отъезда на юг я приеду сюда вместе с нею. Проживу тут несколько дней. Буду с ней кататься здесь, у дома лесничего. Ты увидишь ее! Познакомишься с ней. Будешь с ней разговаривать. Фрейлейн Сабина, позвольте представить вам мою невесту! У нее не такая чистая душа, как у вас, фрейлейн, но и не такая холодная! Не такая гордая, но зато добрая. Не столь целомудренная, но зато прелестная! Ее зовут Катарина, да, Катарина…»
Он произнес это имя вслух. И чем дальше удалялся экипаж от лесничества, тем сильнее росло в Греслере чувство к Катарине, которое в конце концов превратилось в радостное предвкушение того, что скоро, завтра — да, завтра вечером он снова будет держать ее в объятиях. Как она удивится, когда завтра вечером в семь часов внезапно увидит его на Вильгельмштрассе! Вот будет для нее сюрприз. Но ей предстоит еще другой, гораздо более серьезный. Нет, он совсем не филистер. У него одно только желание — быть счастливым, и он возьмет свое счастье там, где ему предлагают его так искренне, так радостно-готовно, так подлинно женственно. Катарина, Катарина… Как хорошо все-таки, что он еще раз встретился с Сабиной: лишь теперь он понял, что ему нужна только Катарина и никто другой.
XVI
На следующий вечер, через час после приезда, он уже стоял на углу, откуда должен был сразу заметить Катарину, когда она выйдет из перчаточного магазина. Две другие продавщицы вышли одна за другой из дверей и удалились, ставни опустили, артельщик тоже ушел, свет погас, а Катарины все не было. Странно. Очень странно. Ведь ее отпуск кончился! Почему же ее не было в магазине? Греслером внезапно овладела ревность. Сомнения нет — она с кем-нибудь другим. С каким-нибудь прежним знакомым — теперь можно и вернуться к нему, раз старый доктор из Португалии с индийскими шалями и янтарными нитками покинул город. А может быть, у нее появился новый знакомый? Почему бы и нет? У нас ведь это делается просто, не правда ли, фрейлейн Катарина? Где же вы сейчас? В театре, наверное. Таков уж заведенный порядок: в первый вечер театр и ужин, во второй все остальное! Она, должно быть, уже не раз это проделывала. Но начать все сызнова на другой же день — нет, это уж слишком! И ради подобного ничтожества он потерял такого человека, как Сабина! Убежала себе с шалями, шляпами, платьями и украшениями и вдобавок еще насмехается вместе с каким-нибудь молодчиком над старым дураком из Португалии… Мысли доктора путались, он умышленно терзал себя, отбрасывая всякое более невинное объяснение причин отсутствия Катарины. Что же теперь делать? Спокойно отправиться домой и махнуть рукой на все — вот, безусловно, самый благоразумный выход. Но на такое самообладание он не способен. Наконец Греслер решил отправиться к дому девушки и там подождать ее. Он увидит, с кем она вернется, хотя, может быть, она уже успела поселиться как дома у нового любовника… Нет, этого бояться нечего. Вряд ли так скоро найдется другой дурак, который поселит у себя это испорченное, болтливое, невежественное и лживое существо. Греслер искренне презирал ее сейчас и с каким-то сладострастием весь отдавался этому чувству. «Вы и это считаете филистерством, фрейлейн? — обратился он вдруг мысленно к далекой Сабине, против которой в нем тоже пробудилась жгучая злоба. — Ну, тут уж ничего не поделаешь. Выше собственной головы никто не прыгнет — ни мужчина, ни женщина. Одна родилась проституткой, другой суждено весь век оставаться в старых девах, а третья, несмотря на прекрасное воспитание в хорошей немецкой бюргерской семье, ведет жизнь кокотки, обманывает родителей, брата… и кончает самоубийством, потому что не находит больше для себя покорного мужского сердца. А меня господь раз навсегда создал педантом и филистером. Но клянусь чем угодно, быть филистером — еще не самое худшее! Ведь со многими женщинами не быть филистером значит быть одураченным. Кроме того, я еще далеко не настоящий филистер: ведь если бы некая девица случайно отказалась пойти на свидание и чинно-благородно вышла в семь часов вечера из магазина, я действительно был бы способен сделать ее своей женой и увезти в Ландзароте. Вот бы вы порадовались, господин директор! Но нет, этого не будет. Я, слава богу, вернусь к вам один, как и уехал, — если вообще вернусь: это далеко еще не решено. Во всяком случае, я не явлюсь к двадцать седьмому октября, как вы изволили приказать, не явлюсь ни за что, если бы даже и мог. Я прежде всего отправлюсь в Берлин, а может быть, и в Париж и повеселюсь там вволю, как еще ни разу не веселился».
И Греслер принялся рисовать себе подозрительные вертепы с дикими танцами полуобнаженных женщин и строить планы чудовищных оргий: все это должно было стать своего рода демонической местью злосчастному полу, который так вероломно, так коварно с ним обошелся, местью Катарине, Сабине и Фридерике.
Тем временем он незаметно дошел до дома, где жила Катарина. Поднялся резкий ветер и погнал по неприветливой улице столбы пыли. Кое-где поспешно закрывались окна. Греслер взглянул на часы. Еще не было и восьми. Сколько часов — и каких! — ему еще предстоит? Может пробить и десять, и одиннадцать, и полночь, может наступить и утро, прежде чем фрейлейн Катарина соизволит вернуться домой.
Перспектива простоять наудачу несколько часов на ветру и под дождем — он уже закапал — была не из приятных, и Греслер начал прислушиваться к другому внутреннему голосу, который робко заявлял о себе уже и раньше. А вдруг Катарина просто-напросто у себя дома? Быть может, она ушла из магазина пораньше, хотя в первый день после отпуска это маловероятно. А что, если ее отпуск еще не кончился и ей захотелось провести последний свободный день в кругу семьи? Доктор не слишком в это верил, но подобное предположение само по себе было уже приятно, тем более что его так легко проверить — достаточно подняться на третий этаж и спросить у почтового чиновника Ребнера, дома ли его дочь. Едва ли это вызовет подозрение: наверное, не такие уж строгие правила в доме, где дочь возвращается из деревни с двойным количеством багажа по сравнению с тем, что она туда повезла. А если дома ее нет, то, может быть, случайно удастся узнать, под каким предлогом она сегодня ушла. Если же она дома — ну, тогда тем лучше, тогда все в порядке, все превосходно, тогда с нею можно будет сейчас же увидеться и условиться сразу на завтра, послезавтра и все последующие дни. Тогда все то, над чем он сейчас так мучительно размышлял, — просто ерунда. Тогда ему останется только мысленно попросить у нее прощения за все, в чем он ее заподозрил из-за своего ужасного настроения, в котором повинна не столько она, сколько другая. Так, с самыми добрыми намерениями он позвонил в дверь квартиры на третьем этаже.