Натянуто улыбнувшись как бы в знак согласия, Альфред поклонился. Видя, что она не собирается подать ему руку, он повернулся и вышел. Дверь за ним никто не закрыл, и ему показалось, что из комнаты вслед ему повеяло ледяным холодом.

Спускаясь по лестнице, он понял, что ему остается лишь подвести черту. Это решение пришло без всяких колебаний и сомнений, с такой неотвратимостью, что прежде, чем отправиться домой, ему захотелось не спеша прогуляться по улицам, наслаждаясь ласковым весенним днем, словно впереди его ждал желанный отдых после бурно проведенной ночи.

Однако дома его ожидал гость: в кресле сидел барон. Не приняв поданной ему руки, он заявил, что не собирается злоупотреблять вниманием хозяина дома, и когда Альфред кивком головы дал ему знак продолжать, сказал:

— Сударь, мне необходимо сообщить вам, что я считаю вас подлецом.

«Вот и отлично», — подумал Альфред. Такой исход тоже вполне приемлем. И он спокойно ответил:

— К вашим услугам. Завтра утром, если угодно.

Но барон отрицательно покачал головой. Оказалось, что он уже все подготовил, — очевидно, еще до прибытия в Вену. Двое молодых людей из германского посольства уже ждали его дальнейших распоряжений, и он выразил надежду, что его противнику не составит особого труда еще до наступления вечера устроить все остальное, поскольку Вена — его родной город. Альфред тоже полагал, что может справиться с этим. Ему вдруг захотелось признаться барону во всем; но холодное лицо барона дышало такой ледяной ненавистью, что он испугался, как бы его противник, вероятно, догадывавшийся об истинном положении вещей, не передал дело в суд; поэтому он предпочел промолчать.

Альфреду без труда удалось найти секундантов. Одним из них согласился быть жених Адели, другим — молодой офицер, с которым Альфред в давно прошедшие времена не раз пировал в одной компании. Перед заходом солнца он встретился с бароном на берегу Дуная, в месте, удобном для подобных встреч.

В душе Альфреда был разлит покой, который после всех треволнений последних дней он счел за истинное счастье. Все три отсчитанные каким-то далеким голосом секунды, что, словно холодные капли, упали с вечернего неба на звенящую землю, он простоял под наведенным на него дулом пистолета, думая о незабвенной возлюбленной, спящей на дне морском.

А когда он уже лежал на земле и что-то темное, надвинувшись, завладело им и держало цепко, не давая шелохнуться, он испытал несказанное блаженство от того, что, очистившись смертью, уходит ради нее, к ней, в то Великое Ничто, куда душой уже давно стремился.

1910

Пастушья свирель

(Перевод Е. Михелевич)

I

Некто — сын состоятельных родителей, в юности блиставший в кругу столичной и провинциальной знати и от скуки занимавшийся различными науками и искусствами, в более зрелом возрасте предпочел отправиться в дальние страны и вернулся на родину уже посеребренным сединой. В уединенной местности на опушке леса он построил себе дом с видом на бескрайние просторы равнины и взял в жены миловидную дочь одного крестьянина, незадолго до того осиротевшую, Родные и близкие его давно умерли, к прежним друзьям не тянуло, мысль приобрести новых тоже не прельщала; вот он и отдался целиком своему излюбленному занятию — наблюдал за движением небесных светил, тем более что в тех краях ночи почти всегда были удивительно ясными.

Однажды душной летней ночью, когда Эразмус, по своему обыкновению, занимался в башне любимым делом, с влажных лугов поднялся туман, постепенно затянувший серой пеленой вид на небесные выси. Эразмус спустился вниз; раньше, чем обычно, вошел он в супружескую спальню, но застал жену уже спящей. Не желая будить ее, он остановился рядом и долго не сводил глаз с ее лица. Хотя веки ее были сомкнуты, а черты неподвижны, он вглядывался в нее с напряженным, все возраставшим вниманием, словно в этот ночной час ему дано было уловить бег мыслей, доселе скрытый от его взора; потом задул свечу, опустился в кресло, стоявшее в ногах ее кровати, и неожиданно для самого себя погрузился в размышления об этом существе, с которым вот уже три года был связан узами ничем не омраченного брака. Почему-то в этот миг жена показалась ему такой чужой, будто он впервые ее увидел. Лишь когда в окне спальни забрезжил рассвет, он встал и принялся терпеливо ждать ее пробуждения. Под его упорным взглядом она наконец вздохнула, потянулась, открыла глаза и подарила его радостной улыбкой. Но, увидев, что супруг упорно молчит, а лицо его все так же непроницаемо и мрачно, она удивленно и — поначалу — шутливо спросила:

— Что с тобой, мой милый Эразмус? Уж не заблудился ли ты нынче ночью среди звезд? Или было слишком облачно? А может быть, какая-нибудь звезда ускользнула от тебя в бесконечность и теперь ее не вернуть даже с помощью твоей новой превосходной трубы?

Эразмус молчал.

Тогда Дионисия, приподнявшись в постели, испытующе вгляделась в лицо супруга, и на него посыпался град вопросов:

— Почему ты не отвечаешь? Что-то неладно? Ты нездоров? Быть может, я чем-нибудь обидела тебя, а сама и не заметила? Скорее всего, так. Иначе ты искал бы утешения у меня, и мне не пришлось бы так долго ждать ответа.

Эразмус наконец решился и заговорил.

— На этот раз, — начал он, — ты не в силах ни успокоить меня, ни утешить, ибо тягостное мое раздумье тем-то и вызвано, что этой ночью я много часов подряд размышлял о тебе, сознавая, что делаю это впервые.

Дионисия с улыбкой откинулась на подушки:

— Надеюсь, теперь тебе окончательно открылась истина, о которой ты мог бы догадаться и раньше: супруга твоя — женщина любящая, преданная и бесконечно счастливая.

— Весьма возможно, — мрачно отвечал Эразмус, — что так оно и есть на самом деле. Обидно лишь, что ни мне, ни тебе не дано доподлинно знать этого.

— Что ты такое говоришь? Откуда у тебя такие мысли?

— Вот об этом я и хочу поговорить с тобой, Дионисия. Еще ни разу ни мне, ни тебе самой, прежде бездумно жившей под мирным кровом отчего дома, а ныне под моей защитой, не представилось случая заглянуть в глубины твоей души. Откуда же черпаем мы уверенность в том, что твоя нежность означает любовь, постоянство — верность, а уравновешенность — счастье? Кто дал нам право полагать, что все эти добродетели выстоят в бурях и треволнениях более суетной жизни?

Тут Дионисии показалось, что она поняла.

— Ты и впрямь полагаешь, — спросила она, — что меня доселе ни разу не подстерегали соблазны? Разве я утаила от тебя, что еще до того, как ты посватался ко мне, моей руки добивались другие мужчины, моложе, богаче, даже мудрее тебя? И, еще не зная, существуешь ли ты где-нибудь на белом свете, дорогой мой Эразмус, я без малейшего колебания отказала им всем. Да и ныне мне нередко доводится замечать, как при моем появлении глаза юнцов, которые проходят по дороге мимо нашей усадьбы, загораются огнем желания и восторга. Но никому из них не удалось добиться у меня ответного взгляда. И даже ученые мужи, приезжающие к тебе из чужедальних стран, чтобы побеседовать о кометах грядущего, редко упускают случай взглядом или улыбкой показать, что моя благосклонность была бы им дороже всей их ученой премудрости, Разве хоть одному из них я выказала больше внимания, чем того требуют законы гостеприимства? На это Эразмус насмешливо возразил:

— Надеюсь, ты не воображаешь, будто тебе удалось сообщить нечто новое мне, знатоку человеческого сердца? Пусть твое поведение доселе было безупречным, почем я знаю, да и ты, Дионисия, сама того не знаешь, истинна ли эта недоступность, в ней ли твоя сущность, Быть может, ты смогла противостоять всем домогательствам и полагаешь в себе достаточно решимости на будущее лишь потому, что до сих пор тебе еще ни разу не приходила в голову мысль о возможности иной жизни? Или потому, что в глубине души ты боишься навсегда лишиться привычного благополучия, если попытаешься хоть раз нарушить супружескую верность?